Королева играла в башне замка Шопена,

                                                                  И, внимая Шопену, полюбил ее паж…

 

       Потом Славик садился на колени к Маше, и она залезала рукой за пыльный замызганный корсаж  его платья, где лежали два апельсина или яблока. Славик стонал, закатывал глаза, изображая наслаждение. Потом они ложились на диван, тесно прижимаясь друг к другу и целовались до полного изнеможения. Оба при этом веселились, как дети. Это было интеллектуальное извращение, как выражался Славик, считавший себя большим интеллектуалом.

     Но скоро Маша захандрила, затворилась в своей комнате, куда Славик не имел права входить без стука. Она лежала ночами поперек кровати и смотрела на луну, пытаясь что-то вспомнить. Ей никак не удавалось это сделать, она злилась и резала перочинным ножиком деревянную спинку кровати. Однажды Славик уговорил ее пойти в театр на спектакль с его участием. Маша надела короткий черный парик, свои старые брюки в обтяжку и ковбойку Славика. На нее «положил глаз» руководитель миманса. После спектакля он затащил ее в грязный туалет и попытался снять брюки. Маша расстегнула ковбойку, под которой ничего не было. С руководителем миманса случился сердечный приступ. Славик остался без работы.

      Они просидели всю зиму дома, постепенно проедая Машины серьги, цепочки, кольца. Зато за эту зиму они ближе узнали друг друга. Маша на самом деле казалась Славику не по годам мудрым подростком. И он делился с ней тем, чем никогда ни с кем не делился. Даже с самим собой.

    Летом Славик устроился петь в ресторан на ВДНХ. Он часто брал туда Машу, представив всем как жену. Это было средство самозащиты, хоть и весьма примитивное, от некоторых крепко подгулявших личностей, желавших «поиметь» вместе с ужином и музыкой еще и молодого человека с гитарой. Она сидела за отдельным столиком в углу, накрашенная, нарядная. Славик время от времени к ней подходил и, встав на одно колено, галантно целовал ей руку. Скоро директор ресторана распорядился ставить на Машин столик цветы, мороженое, шампанское. Как выяснилось, эта тоненькая девушка в вечернем платье производила благоприятное впечатление на посетителей. Ей посылали коробки шоколадных конфет, шампанское, любовные записки, цветы. Подходить лично почему-то редко кто осмеливался, разве что крепко набравшийся джигит. Но его ставил на место кто-нибудь из посетителей. Всем своим обликом Маша взывала к рыцарскому благородству, дремлющему почти в каждом мужчине.

      Но короткое московское лето закончилось очень быстро, ресторан закрылся, Славик, а вместе с ним и Маша, снова очутились на мели. За лето они оба пристрастились к шоколадным конфетам и шампанскому. Игра в королеву и пажа давно надоела, да и за нее никто не платил ни копейки. Славик устроился работать на вешалку в театр оперетты — он растолстел за лето и в миманс его не взяли. Но работа гардеробщика оказалась тяжелой и неблагодарной, главное же Славик не умел интриговать.

      Как-то вечером он сказал Маше:

      — Вам, кузиночка, следует завести богатого покровителя.

     — А что это такое? — поинтересовалась Маша. Она стояла в данный момент абсолютно нагая перед зеркалом в своей комнате и втирала в тело питательный крем.

      — Он будет водить вас по ресторанам, покупать красивые платья и шоколадные конфеты, ласкать и целовать вас…

      — Мне противно, когда меня целуют и ласкают мужчины, — вдруг сказала Маша.

      — Но вас ведь еще никогда не целовали и не ласкали мужчины.

      Славик наклонился и красиво поцеловал ее в душистое плечо.

      — Я знаю, это будет противно.

      Маша даже топнула по ковру ногой, выражая свое недовольство.

      — А вдруг это окажется приятно? — вкрадчивым голосом предположил Славик. — Ведь вам, кузиночка, приятно, когда я вас ласкаю?

      Маша вдруг залезла под одеяло и спрятала голову под подушку.

     Славик испугался. Все-таки у его кузиночки, хоть она и была милейшим созданием, как говорится, не все присутствовали дома. Надо бы с ней поосторожней, а то еще такое отмочит…

      — Я пошутил, — сказал Славик, присаживаясь на кровать и водя ладонью по одеялу там, где было Машино бедро. — Я бы умер от ревности, если бы мою милую кузиночку ласкал мужчина…

   Проснувшись на следующий день, Маша накрасилась, надела свой беличий жакет и вышла на улицу Горького. Смеркалось. Зажглись фонари и рубиново малиновые звезды над башнями Кремля. Маша спустилась к «Националю» и, сказав несколько фраз по-французски швейцару (Маша сказала ему: «Вы похожи на сверчка, — это было очень точно подмечено, — и вам надо жить за печкой в деревенском доме, а не стоять возле тяжелых стеклянных дверей), прошла беспрепятственно в вестибюль, разделась, оставшись в коротком черном платье с большими белыми пуговицами. Еще на ней был чудом уцелевший рубиновый браслет из тех драгоценностей, которые ей когда-то подарил Николай Петрович.

      Она сказала несколько слов по-французски поспешившему к ней мужчине в штатском, но с военной выправкой. Ему она сказала: «Ну вот, мы снова встретились. Помнишь ночной Париж и запах фиалок, которые ты купил мне у уличной цветочницы?» Мужчина галантно, но властно взял ее за локоть, повторив при этом несколько раз «Сель ву пле, мадам» и повел куда-то вверх по лестнице.

      Скоро Маша очутилась в уютном розовом зале, где за столом сидело человек двенадцать. Мужчины в основном.

      — Я очень голодна, — сказал по-французски Маша поднявшемуся ей навстречу молодому мужчине. — Я заблудилась и с трудом нашла сюда дорогу. Ах, мсье, знали бы вы, как я голодна.

     Мужчина шепнул что-то на ухо другому, и тот быстро вышел. Машу усадили за стол, вокруг нее засуетился официант, подавая тарелки и приборы и подливая в длинный узкий бокал вино.

     Маша ела все подряд, не поднимая головы от тарелки, с наслаждением потягивала вино, опуская туда язык, как это делают дети. Наевшись, попросила сигарету у любезного молодого человека, сидевшего чуть сбоку за ее спиной, откинулась на спинку стула и уставилась в потолок, красиво пуская в воздух кольца дыма. Ей было тепло и хорошо. Она не слышала, о чем говорят за столом, не видела лиц. Ее это не касалось.

      Заиграла музыка, ее пригласил на танец пожилой мужчина. Маша закрыла глаза и отдалась ритму. Потом пригласил кто-то с потными руками и обсыпанными густой жирной перхотью плечами. Ее затошнило и захотелось одновременно в туалет, о чем она сказала молодому человеку, который угостил ее сигаретой. По-французски, разумеется, потому что она уже выдумала себе парижское прошлое, в котором ее звали грациозным хрупким именем Иветт. Он повел ее по коридору, тактично оставив возле двери с большой русской буквой «Ж».

      Маша долго возилась в кабинке с левым чулком: ослабла резинка, перекрутилась пятка. Наконец вышла и стала мыть руки, глядя на себя в зеркало. Сзади подошла красивая женщина с модными завитками хорошо ухоженных светло русых волос и сказала:

      — Я очень рада видеть тебя. Прости меня за все.

      Маша обернулась и внимательно посмотрела на женщину. В ее миндалевидных зеленых глазах стояли слезы, почему-то дрожали уголки рта.

      — Не плачьте, — сказала по-французски Маша. — Иначе потечет косметика. Хотите, я дам вам салфетку?

      — Но ты же… Маша, — растерянно сказала женщина. — Ты никакая не… Ах, Господи, или я сошла с ума, или…

      Женщина громко всхлипнула и полезла в сумочку за носовым платком.

     Маше сделалось ее жаль, но ведь она была в данный момент Иветт, а не Машей, а потому ничем не могла помочь этой красивой грустной женщине. Она похлопала ее по плечу, потрогала двумя осторожными пальцами душистый блестящий локон и снова сказала по-французски:

      — Вы очень красивы, мадам. Московские женщины, мне кажется, еще красивей парижанок. Адью, мадам.

     Она быстро вышла из туалета, не оглядываясь, сбежала вниз по ступенькам, надела свой беличий жакет и выскользнула на улицу.

      Шел густой снег, сквозь который таинственно светились большие кремлевские звезды.

 

 

      Устинья никому не сказала о том, что столкнулась в туалете ресторана «Националь» с Машей. Вернувшись домой с приема, она приняла душ и сразу легла, забыв даже намазать лицо питательным кремом. Николай Петрович, облачившись в пижаму, смотрел по телевизору футбол.

     Между супругами Соломиными с первого же дня их совместной жизни установились доброжелательные отношения. Николай Петрович очень уставал на службе, но примерно раз в неделю с удовольствием имел с Устиньей интимные отношения. Она еще ни разу не отвергла его близость, сославшись на ту либо иную причину. На стороне у Николая Петровича не было никого — он сдал физически за последнее время, да и после работы тянуло домой, где было покойно, уютно, стабильно.

      Отдаваясь Николаю Петровичу, Устинья никогда не испытывала оргазма. Но в этом виноват был не он. Устинья больше не хотела быть женщиной во всеобъемлющем смысле этого слова. Женой, матерью, хозяйкой дома, подругой, утешительницей — пожалуйста. Но только не возлюбленной.

      Разумеется, Николай Петрович об этом не догадывался. Он никогда и не размышлял на эту тему. Его вполне устраивало так, как было.

    Сейчас Устинья никак не могла согреться, хоть и накрылась двумя теплыми одеялами. Она видела перед глазами Машино такое юное и невинное личико, тонкую шею, выпирающие из декольте платья ключицы. Как, на что она живет? Неужели, неужели занялась этим позорнейшим из промыслов?..

      Устинья не могла понять: то ли Маша не узнала ее умышленно, то ли с годами ее страшная болезнь прогрессирует, все больше изолируя ее от окружающего мира. Да, у Маши была настоящая шизофрения — Устинья видела собственными глазами историю ее болезни. Эту болезнь не лечат, думала она сейчас. Пускай, пускай себе живет на свободе, а не в темнице. Пускай как хочет живет. Но только как помочь ей материально? Как?..

    Вдруг Устинья придумала. Она быстро встала, щелкнула выключателем настольной лампы и достала из платяного шкафа свою старую сумку, где хранила реликвии прошлого. В их числе и письмо Анджея к Маше. На конверте был ее московский адрес. Велико было искушение Устиньи прочитать это письмо, однако она его поборола. Запомнив адрес, положила письмо на прежнее место, сунула сумку за стопку с пододеяльниками. Как же она не догадалась сделать это раньше? Завтра же, завтра пойдет туда…

     Устинья легла, погасила свет и сразу заснула. Она не слышала, как в спальню вошел Николай Петрович, как долго мостил под головой подушки, пил «Боржоми» прямо из горлышка бутылки на тумбочке.

      Утром, проглотив на ходу кофе, Устинья оделась попроще и, доехав на метро до «Охотного ряда», перешла на другую сторону улицы и стала подниматься вверх по улице Горького.

      Дом она нашла сразу. Почти все почтовые ящики внизу стояли нараспашку, и Устинья поняла, что дом уже практически нежилой. Но она была уверена, что Маша живет именно здесь. Поднялась пешком на третий этаж. Некогда обитая настоящей кожей дверь щетинилась теперь клочками желтой ваты.

     Устинья заглянула в сквозное отверстие для почты. Увидела вешалку, край какой-то одежды, кусочек половика под дверью. Она достала из сумки конверт и осторожно опустила его в щель. И тут же устремилась вниз по лестнице. Когда она была на площадке между вторым и третьим этажами, дверь открылась. Маша, нагая и босиком, с распущенными по плечам длинными волосами, выглянула на секунду, крикнула «ау!» и захлопнула дверь. Устинья поспешила вниз. Выйдя из подъезда, она свернула не направо, куда ей было нужно — направо, как она вычислила, выходили окна богдановской квартиры, — а налево, в сторону Пушкинской площади, в точности повторяя путь, которым когда-то шли в редакцию газеты влюбленные и погруженные без остатка друг в друга Анджей и Маша. Устинья, разумеется, не могла этого знать. Она стремительно шла кривым московским переулком, утирая платочком слезы и вспоминая дом у реки, от которого осталось черное пятно на свежевыпавшем снегу.

 

 

      Маша застала Устинью в слезах. Она сидела возле туалетного столика в спальне и пыталась, тщетно, разумеется, запудрить красные пятна на носу и щеках.

      — Что случилось? — с порога спросила Маша.

      — Ничего, коречка. Все в порядке. Все живы и…

      Она хотела сказать «здоровы», но невольно вспомнила Машу большую и всхлипнула.

      — Но почему тогда ты плачешь?

      Маша подошла и села прямо на ковер возле ног Устиньи.

      — Это слезы о прошлом. Я их так и не выплакала.

     — Прошлое не стоит того, чтобы о нем плакать, — задумчиво проговорила Маша, конечно же, думая о своем. — Это… накипь на стенках души, которая делает ее бесчувственной к настоящему.

      — Ой ли? — усомнилась Устинья, глядя в глаза Машиному отражению в зеркале.

      — Да. Я не позволю прошлому помешать мне жить так, как я хочу.

      — А как ты хочешь жить, коречка?

    — Свободной. Независимой  ни от чьих… — Маша хотела сказать «капризов», но, вспомнив вдруг Толино бледное, измученное борьбой с самим собой лицо, заменила на целую фразу: — Ни от  кого не зависимой. Потому что любовь — это настоящие оковы.

      — Ты права, коречка, но…

      Устинья вздохнула и опустила глаза.

      — И никаких «но». Я не хочу видеть жизнь из окон тесной темницы, куда меня засадит самый любимый на свете человек. Ради чего тогда жить? Лучше умереть, чем сойти с ума от любви.

      — Да, коречка.

      Устинья снова вздохнула. Маша, облокотившись теплым боком о ее ноги, вдруг спросила:

      — А что с мамой? Вы оба про нее ни слова. Как странно: сначала исчез мой отец, и его место занял другой, потом вдруг мать…

      Она подняла голову и, наморщив свой чистый высокий лоб, попыталась заглянуть Устинье в глаза.

      — Я  видела ее сегодня. И вчера тоже, — сказала Устинья.

      — Почему же ты мне ничего не сказала? Ведь мы договорились быть друг с другом…

    — Сама не знаю. Прости… Я столкнулась с ней вчера в туалете ресторана «Националь». Это была для меня полная неожиданность. Она… не узнала меня. Она очень красивая и совсем больная. Но…

      — Это неизлечимо. Я много читала про… эту болезнь. Я бы очень хотела увидеть ее.

      — Не надо, коречка, прошу тебя.

      — Может, она узнает меня и вспомнит…

      — Ей лучше ничего не вспоминать.

      Маша вскочила и крикнула, обращаясь к  отражению Устиньи в зеркале:

      — Но я все равно должна увидеть ее! И ты не посмеешь мне это запретить! Не посмеешь!

     

 

 

      Маша позвонила в дверь квартиры и отошла на шаг назад. Дверь почти мгновенно открылась. На пороге стоял высокий мужчина с длинными волосами, заплетенными в жиденькую косичку, и в замызганном шелковом халате, туго перетянутом в талии широким красным поясом из муара.

      — Я думал, это кузиночка, а оказалось, прекрасная незнакомка, — сказал он высоким мелодичным тенором. — Заходите.

      — А где Марья Сергеевна? — спросила Маша, с некоторой опаской рассматривая странного мужчину.

      — Вы хотите сказать, Мария Андреевна? Я сам ее жду. Заходите. Будем вместе ждать.

   Маша переступила через порог. Мужчина галантно и очень профессионально помог ей раздеться. Она осталась в шерстяных брюках в обтяжку и тонком австрийском свитере, плотно облегавшем ее стройную, но уже не детскую фигуру.

      — О, вы, я вижу, балетное существо. Я сам схожу с ума от балета.

     Мужчина встал в первую балетную позицию, сделал grand plié[1], потом demi plié[2]. Маша увидела в разошедшиеся полы халата его бледные безволосые ляжки и узенькие голубые плавки. Ей почему-то стало смешно. Но она сдержалась, спросила серьезным тоном:

      — А где ее можно подождать?

    — Прошу вас в столовую. — Мужчина суетливо распахнул дверь в большую комнату со столом, застланным рваной бархатной скатертью с длинной спутавшейся бахромой и рядом облезлых стульев возле стены. — Я прихожусь Марии Андреевне кузеном. Вячеслав, Слава, Славик — как вашей душе угодно. А вы, собственно говоря, так же нездешне обворожительны, как и она. Позвольте узнать ваше имя?

      Славик снова присел в demi pliè.

      — Меня тоже зовут Маша. И тоже Мария Андреевна.

      — Ах, так значит, вы двойник моей милой кузиночки? — Славик оживился. — Представляю, как она вам обрадуется. Не каждому в этом мире дано иметь двойника. Это,  мне кажется, удел особо избранных.

     Маша с интересом разглядывала комнату. Старинный буфет красного дерева, на полках вместо посуды бутафорские яблоки и виноград, шлем из картона, женские туфли с загнутыми носами, парики… На продавленном кресле спит, свернувшись калачиком, кот, различимый от обивки лишь своими черными точками и полосками.

      — Это наш Ромео, — пояснил Славик, проследивший за Машиным взглядом. — Двойнику положено знать все тайны, составляющие жизнь его второго «я». Он очень стар, но все так же нежно любим моей милой кузиночкой. Правда, я не знаю, как она любила его раньше, а потому мне очень трудно сравнить. К тому же у нее, я слышал, нет прошлого.

      — У меня его тоже нет, — серьезно сказала Маша. — Прошлое мешает жить в настоящем.

      Славик захлопал в ладоши, выражая восторг.

      — Браво! — воскликнул он и послал Маше воздушный поцелуй. — Настоящий двойник! С ума можно…

      Тут раздался этот длинный и резкий звонок в дверь.

      Маша напряглась и вся подалась вперед.

      Славик проворно выскочил в прихожую.

    Хлопнула дверь, по комнате пронесся промозглый, пахнущий плесенью сквозняк. На пороге столовой появилась женщина в сером меховом жакете с распущенными по плечам волосами.

   Маше показалось на какое-то мгновение, будто она смотрится в зеркало, расположенное далеко от нее. Потом изображение завертелось перед глазами, поднялось под потолок, еще выше… Шатаясь, Маша встала со стула и рухнула на руки подоспевшего Славика.

 

 

     Устинья все время порывалась позвонить Николаю Петровичу: ведь раньше Маша, если шла после школы куда-то, всегда предупреждала ее заранее. Устинья уже успела обзвонить кое-кого из Машиных одноклассниц, но ее нигде не оказалось. Звонить в больницы и морги она ни за что не будет — это все равно что сдаться на милость судьбе. Устинья перекрестилась и обратилась к Господу с мольбой вернуть ее милую коречку домой живой и невредимой.

      — Это наказание за то, что я сделала, — шептала она. — Господи, но ведь коречка ни в чем не виновата. Накажи, Господи, меня. Как хочешь накажи, но не заставляй ее расплачиваться за чужие грехи. Бедная сироточка… Господи, помоги моей бедной сиротке…

      И тут зазвонил телефон. Устинья мгновенно схватила трубку и услышала слабый голос Маши:

      — Я из автомата на «Библиотеке Ленина». Не волнуйся, со мной все нормально. Если можешь, выйди к метро. Ноги что-то не идут…

      — Выйду. Господи, конечно же, выйду. Ты здорова?

      Но Маша уже повесила трубку.

      Устинья накинула поверх халата шубу, сунула в сапоги босые ноги и выскочила за дверь. Она знала, Маша доберется не раньше, чем через двадцать пять минут, ей же до метро каких-нибудь семь минут ходу. Но она не могла сидеть дома и ждать, когда стрелка часов соизволит коснуться нужной цифры.

      — Марья Сергеевна, там очень холодно, — крикнула ей вслед лифтерша. Надели бы что-нибудь на голову.

      До Устиньи дошло только за дверью, что эта реплика предназначалась ей — она так и не смогла привыкнуть к своему новому имени. Иной раз, слыша его, она ощущала себя птицей, попавшей в маленькую клетку, где крыльев, и тех расправить невозможно, не говоря уж о том, чтобы взлететь.

      Она шла большими шагами, не замечая обжигающе ледяного ветра, дувшего прямо в лицо.

      Уже в вестибюле метро Устинья спохватилось, что в кармане ни копейки. Увы, она не сможет спуститься на платформу, а, следовательно, увидит свою коречку на две-три минуты позже. Пережить бы их…

   Наконец, на эскалаторе показалась макушка рыжего лисьего капора Маши, потом ее большие неестественно ярко блестевшие глаза. Увидев Устинью, она кинулась, сломя голову, наверх, обхватила ее за плечи, зарылась носом в теплый мягкий мех шубы.

    — Я думала… я думала… больше не увижу тебя. Господи, зачем я туда пошла? Это еще страшней, чем я себе представляла. Скажи, скажи, что мне все это приснилось…

       Устинья молча гладила Машу по спине.

      — Идем домой. Отец сегодня вернется поздно — у него совещание в Совмине. Не говори ему ничего, ладно? Он будет очень переживать.

       — Но ведь он тоже в этом виноват… — Устинья почувствовала, что Маша вся дрожит, и еще крепче прижала ее к себе. — С ней  это  случилось после того, как она потеряла ребенка. А она потеряла ребенка из-за него. Мне Вера все рассказала.

       — Твоя Вера настоящая деревенская кумушка. Да она и не знает ничего толком. Никто ничего не знает.

       — Я спрошу у него сама. Обязательно спрошу.

      — Нет, коречка, ты не сделаешь этого, — мягко, но решительно сказала Устинья. — Потому что у тебя доброе и чуткое сердечко. Ну, а еще потому, что прошлое должно оставаться прошлым и не мешать настоящему. Кажется, ты сама говорила что-то в  этом духе. Помнишь? Ты у меня такая умница, моя дорогая единственная коречка…

 

 

        Маше не понравилась идея двойника, и она сказала Славику:

      — Могли придумать что-нибудь поизысканней. Неужели вы до сих пор не поняли, что ваша кузиночка неповторима? Если у нее и есть двойник, то он обитает в другом измерении. Между прочим, мне не нравится там. Здесь гораздо веселей. Там все серьезные и какие-то… — Маша наморщила лоб в поисках подходящего слова, но так и не нашла его. — Я купила шампанского и ананас… Да, вы знаете, когда я стояла в очереди в кассу, я вдруг очень резко повернула голову назад и увидела то, что не должна была увидеть. Дело в том, что они не успели переменить декорации.

      — И что же вы видели, кузиночка? — поинтересовался Славик, потирая руки в предвкушении аристократического ужина.

    — Не что, а кого. Существо из того измерения. Но я сделала вид, что не видела его. Если я играю в какую-то игру, я никогда не нарушаю ее правил.

      — Интересно, интересно, — повторял Славик, которого отныне интересовали только ананас и шампанское.

      — Я знаю, как зовут этого человека, но я не скажу его имени даже вам, милый кузен. — Внезапно Маша что-то вспомнила, и по ее телу прокатилась волна дрожи. — Это как-то связано с тем двойником, которого вы пытались подсунуть мне сегодня. Давайте же, открывайте шампанское…

 

 

 

      Молодой человек в вылинявших джинсах и ковбойке, который рыдал в ресторане под Машино пение, теперь лежал по диагонали на ее широкой кровати и беззвучно плакал. Славика оскорблял вид вульгарных мужских слез, но молодой человек был красив той самой мужественной красотой, что возбуждала в по-девичьи тонкой душе Славика целую бурю эмоций. Увы, он не обращал на Славика ни малейшего внимания, и Славику не осталось ничего другого, как удалиться в свою «монашескую келью».

      Маша разделась до комбинации, отклеила перед зеркалом ресницы, сняла жидким кремом грим. Потом кинула в угол комбинацию и достала с верхней полки что-то очень знакомое. Это было штапельное платье с букетиками полевых цветов по желтому фону, которое она носила, когда Анджей приезжал в Москву во второй раз. Разумеется, она не помнила об этом, но, надев сейчас это платье, вдруг ощутила себя совсем другой, чем была минуту назад. Платье село от стирок, и теперь из-под него торчали ее острые худые коленки. Мода на мини в Москве еще не началась, но Маша, как всегда, опережала все на свете моды.

      Она подошла к кровати, села, взяла молодого человека за руку и спросила очень серьезно:

      — Ты плачешь оттого, что тебе очень плохо или же тебе слишком хорошо?

     — Мне никак. У меня истерика. Все эти дни я пил и курил какую-то дрянь. Я не хочу жить, но я настоящий трус и очень боюсь смерти. Точнее, самого перехода из бытия в небытие.

      — То, о чем ты говоришь, называется не смерть, а другое измерение, — сказала Маша. — Я не так давно пришла оттуда. Знаешь, там у них скучная жизнь. Здесь мне больше нравится.

      Молодой человек стиснул обеими руками Машину руку.

     — Спасибо, что ты пела для меня, — сказал он. — Мне сейчас легче. Оказывается, со слезами на самом деле выходит боль… Тот человек − твой муж?

      — Он мой кузен. Я еще не была замужем здесь. Там — да. Может, даже несколько раз. А ты женат?

    — Нет, то есть да. Но она… погибла. И в этом виноват я. Сейчас мне не так горько, как было раньше. Ты спасла меня своей песней. Как там: «Это просто ничего, по любви поминки…»

   Маша смотрела на него, не отрываясь, силясь что-то вспомнить… Но нет, ей расхотелось вспоминать: это скучно и слишком серьезно. Теперешняя Маша терпеть не могла скуку и серьезные вещи.

      — Ты голоден? — спросила она.

      — Очень. Но мне так хорошо здесь, и я бы не хотел вставать.

     Маша устремилась на кухню, достала ветчину, хлеб, сыр и, напевая мелодию ми-бемоль мажорного ноктюрна Шопена, быстро соорудила несколько бутербродов, сложила их на блюдо, положила сверху веточку петрушки. Потом вынула из холодильника бутылку шампанского, достала два бокала.

      — Ты настоящая волшебница. Фея, — сказал молодой человек, увидев все это великолепие. — Как тебя зовут?

     — О, у меня много имен, но сегодня мне больше всего нравится мое старое имя. Сама не знаю — почему. Маша, Мары… Нет, то, другое, мне не нравится. — Она нахмурилась. — Меня зовут Маша.

      — А я Иван. — Он вдруг всхлипнул и жалко сморщил лицо. — Она называла меня Ивэн.

     — Мне кажется, тебе не подходит это имя. Нет, это не твое имя. — Маша энергично замотала головой. — Тебя зовут… Я знала, как тебя зовут, но забыла. Я буду называть тебя… Я буду называть тебя Алеко, пока не вспомню твое настоящее имя. Мне нравится имя Алеко. А тебе?

      Иван улыбнулся и набросился на бутерброды.

     Обычно по ночам Машу терзали приступы зверского голода, и она ела все, что попадалось ей под руку, не ощущая вкуса. Сейчас еда доставляла ей удовольствие, и от этого на глазах почему-то выступили слезы.

      — Тебе меня жаль, да? Тогда приласкай меня. Я так соскучился по ласке…

     Иван вдруг бросился Маше на грудь и зарыдал. Но это уже была не истерика − это были слезы ребенка, уверенного в том, что мать поможет их осушить.

      Маша крепко прижала к своей груди горячую потную голову Ивана и ощутила странное волнение. Сама не отдавая себе отчета в том, что делает, она стала покрывать поцелуями его волосы, гладить по щекам, по спине. Ее губы шептали:

      — Мой хороший, мой родной, успокойся. Я здесь, я с тобой. Я никогда тебя не брошу…

    Иван успокоился, и они молча доели бутерброды и допили шампанское, почему-то избегая смотреть друг на друга. Наконец, Маша сказала:

      — Ты можешь принять ванну. Сейчас я зажгу колонку.

     Она не только зажгла колонку, но напустила в ванну горячей воды, растворила в ней три хвойные таблетки. Когда Иван залез в воду, она вошла в ванную комнату и села на табуретку. Ее совсем не смущал вид нагого мужчины — она много раз видела голого Славика, который, как и она, любил расхаживать по квартире в чем мама родила.

      — Можно, я залезу к тебе? — спросила Маша и, не дожидаясь ответа, сняла через голову платье и плюхнулась в воду. — Ух, как хорошо. — Она удобно устроилась в другом конце ванны. — Я так замерзла…

      Иван поначалу растерялся, но Маша была так естественна и, кажется, не собиралась его соблазнять. Он улыбнулся.

      — Это ты здорово придумала. Ты со своим… кузеном тоже вместе купаешься?

    — Мне это не приходило в голову. От него нет никаких токов, а от тебя идут токи. Странные, очень странные токи… Слушай, а ты не помнишь меня там?

      — Я вспомню, — пообещал Иван. — Хотя, если честно, мне бы не хотелось.

      — Мне тоже. Давай навсегда забудем то, что было там?

     — Уже забыл. — Иван нырнул. Маша видела, как колышутся в воде его длинные темные волосы. Она протянула руку, чтобы их потрогать: они казались такими мягкими и притягательно красивыми. Но она не успела это сделать — Иван вынырнул и сказал, протирая глаза: — Я хочу спать в той кровати, где мы с тобой ели. Это твоя кровать, да? Я тебе не буду мешать. Я очень хочу спать в той кровати, — повторил Иван капризным голосом.

      — Пойдем. — Маша встала во весь рост в ванной и, взяв его за руку, заставила подняться. — Ты не будешь мне мешать. Потому что…

      Она не знала — почему.

    Когда Славик среди ночи тихонько заглянул в Машину комнату, его взору предстала прелюбопытнейшая картина: его кузиночка и тот молодой человек лежали обнявшись лицом друг к другу и крепко спали. В окно светила луна, и Славик, подойдя ближе, обнаружил, что оба совершенно нагие, ибо одеяло съехало на пол. Он в задумчивости почесал затылок, любуясь великолепной мужской фигурой. Женская была для него все равно что кукла. Он почувствовал укол ревности. Нет, он не ревновал свою милую кузиночку, с которой несколько лет прожил под одной крышей, к этому молодому незнакомцу, а совсем наоборот. Хотя Машу он тоже слегка ревновал, так как считал своей собственностью и никому не собирался отдавать.

     Славик задумчиво побрел на кухню, где долго сидел в темноте на холодном жестком подоконнике, думая о красивом мужском теле в соседней комнате, которому так хотелось отдаться.

 

 

      Они пили чай на кухне, когда Николай Петрович  сказал:

      — Видел сегодня Павловского. Передавал тебе привет. Опять у него с внуком неприятности. Ты с Машкой поговори, что ли. Правда, этот его Димка такой шалопай, что ни дай, ни приведи. Но карьера дипломата ему обеспечена. И, должен сказать, весьма перспективная. Только бы дедушка подольше пожил. Так ты поговоришь с Машкой?

      Он просительно посмотрел на Устинью.

      — Но она, выражаясь ее собственными словами, Диму «в упор не замечает». И потом Машка еще такой ребенок.

      — А я тебе сказал: обязательно поговори.— В голосе Николая Петровича чувствовалось раздражение. — Я же не прошу ее, чтобы она за этого шалопая замуж выходила. Но от того, что она с ним будет приветливей, с нее не убудет.

      — Ты хочешь сказать, что Маша должна…

      — Я хочу сказать только то, что сказал, — оборвал Устинью Николай Петрович и со звоном поставил на блюдце чашку. — Павловский души не чает в своем внуке. Сама знаешь: он ему и сын, и внук и весь белый свет в одном лице. Бабка слегла с инфарктом после того, как этот шалопай затеял драку на пароходе и попал в КПЗ. Хорошо еще тамошние оперативники сработали четко и слаженно, а то милиция вполне бы могла завести на парня уголовное дело.

      — Да, я помню эту историю. — Устинья невесело усмехнулась. — Угораздило же его влюбиться в Машу. Мало, что ли, в Москве красивых девушек? Неужели  Дима еще что-то отмочил?

    — Уж отмочил, так отмочил. — Николай Петрович достал серебряный портсигар, подаренный ко дню его сорокапятилетия Устиньей, щелкнул ронсоновской зажигалкой. — Представляешь, угнал машину какого-то африканского посла и несколько часов гонял на ней по Москве. Разумеется, пьяный в стельку. Когда его поймали и доставили домой, он орал на весь подъезд, что завтра же попросит Никиту Сергеевича обменять этого Пресли на нашего Бернеса с Утесовым в придачу, потому что Пресли очень любит одна русская девушка, и он хочет сделать ей  подарок.

      Устинья рассмеялась.

      — У мальчика щедрая душа. Вот только в голове…

     — Что в голове? Да при таком деде вместо головы можно иметь хоть арбуз, хоть футбольный мяч. Последнее время Машка водится с какими-то стилягами или, как их теперь называют, хиппи. Все как один патлатые и помешаны на этих буржуазных выродках. Видела, что они вытворяли на ее дне рождения? Настоящий дурдом.

      — Просто все они помешаны на рок-н-ролле. Дима Павловский, кстати, тоже.

      — Ну, он это из-за Машки. Дед сказал, он из-за нее и английский выучил, и классической музыкой стал интересоваться. Красивый ведь парень, добрый. Чего Машка носом крутит? Не понимаю.

      По тому, как дрожали его пальцы с «Мальборо», Устинья поняла, что дело не только и не столько в несчастной любви Димы Павловского к Маше, а в чем-то еще, так или иначе связанном с Павловским и его ведомством.

      — Что, Петрович, опять твое личное дело под их микроскоп попало? — спросила Устинья.

      — Тише ты. — Николай Петрович встал и тихо прикрыл окно в темный сад, задернул штору. — У них везде глаза и уши. И угораздило же этого Павловского до самой Москвы дослужиться, а? Понимаю, помог он мне в тяжелую минуту, здорово помог. Он и сейчас всей душой готов помочь, но ведь и мы должны его чем-то отблагодарить, верно?

      — Помочь? — переспросила Устинья. — А что, тебе снова его помощь нужна?

      Николай Петрович нервно загасил в блюдце недокуренную сигарету, встал и заходил вокруг стола.

     — Шила в мешке не утаишь, я всегда это знал. Эта женщина, которая воспитывала Анатолия, послала письмо на наш прежний адрес. Мне его сюда переслали, но по дороге оно побывало в ведомстве у товарища Семичастного.

      Устинья насторожилась. Что это вдруг Капе взбрело в голову писать письма? Не похоже на нее. Неужели что-то с Толей случилось?..

       — Он хоть жив по крайней мере? — спросила Устинья каким-то чужим голосом.

     — Жив-то жив, но… Свалился, черт возьми, с какой-то там проклятой колокольни, повредил позвоночник. Требуется срочная операция. А такие операции, видите ли, делают только у нас в Москве.

       Устинья понимала, что Николай Петрович страшно расстроен, но она до сих пор не знала толком, какого рода чувства он испытывает к сыну, а потому и причину его теперешнего расстройства установить не могла. То ли сына ему жаль, то ли себя… И все равно Устинья ему сочувствовала. За те несколько лет, что они провели под одной крышей как муж и жена, она изучила Николая Петровича, как ей казалось, почти в совершенстве, и его прямота, которую он обычно пытался скрыть за шитой белыми нитками хитростью, очень подкупала и умиляла ее. По сути своей Николай Петрович был неплохим человеком, однако, как и все его окружающие, страдал «комплексом партработника» (это был афоризм Маши, который Устинья считала гениальным), из-за чего воспринимал жизнь не такой, какая она есть, была и будет всегда, а согласно схеме, придуманной кем-то несведущим в вопросах подобного рода. Это у него было в крови. Как вирус неподдающегося лечению заболевания.

      — Значит, Толю нужно срочно вести в Москву, — сказала Устинья. — Дай-ка мне это письмо.

      Николай Петрович покорно достал из внутреннего кармана пиджака помятый тонкий конверт и протянул его Устинье.

      Она пробежала глазами листок из тетради в клетку, исписанный круглым почерком Капы.

      — Но она не пишет здесь, что он твой сын. Думаю, Толя не говорил ей об этом. Я даже уверена в этом.

      — Ей-то, возможно, и не говорил, а вот их человеку сказал все, как есть.

      — Выходит, они допрашивали его больного. Мерзавцы, — вырвалось у Устиньи.

      — Да уж, что мерзавцы, то мерзавцы, тут я с тобой полностью согласен. Но от этих мерзавцев зависим мы все, начиная от рядового коммуниста и кончая генсеком. Это государство в государстве, живущее по особым законам. Теперь ты, надеюсь, поняла, почему я затеял разговор про этого шалопая.

      — Я скажу Маше. Обязательно скажу. Бедная моя коречка, неужели из-за Толи…

      Она не успела закончить фразу, как зазвонил телефон.

      — Але, — сказала она растерянно в трубку.

   — Марья Сергеевна, дорогая, очень вас прошу: приезжайте с Машей к нам, — услышала она взволнованный голос Павловского. — И как можно скорей. Я уже послал за вами машину. Вы меня поняли? Как можно скорей.

      — Да, Василий Вячеславович. Сейчас подниму ее. Мы непременно приедем. Не волнуйтесь.

      — Спасибо.

      Павловский повесил трубку.

      Николай Петрович вопросительно смотрел на жену.

      — Я сама поговорю с Павловским. И относительно Толи тоже, — сказала Устинья и вздохнула. — Бедная моя коречка. Что тебя ждет впереди?..

    Маша еще не спала. Она что-то писала в тетрадке. Когда вошла Устинья, быстро захлопнула тетрадку и накрыла ее ладонью.

      — Коречка, только что звонил дедушка Димы Павловского. Просил, чтобы мы с тобой немедленно приехали. Наверное, этот негодник опять что-то…

      — Я ему не нянька. Знала бы ты, как он мне надоел, — решительно заявила Маша.

      — Коречка, понимаешь… Как бы тебе это сказать… — Устинья опустилась на Машину тахту, откуда ей был виден четкий профиль Маши в зеленоватом свете настольной лампы. — Дело не в Диме, хотя в нем, конечно, тоже. Дело в том, что с

 

[1] Приседание на двух или одной ноге со сгибанием колена до предела и с отрывом пятки от пола.

[2] Приседание на двух или одной ноге, не отрывая пяток от пола.