преувеличения, на все, что угодно. Но она бы не стала спешить выходить замуж за Диму Павловского, если бы вдруг не появился Толя. У моей милой коречки, которая последние годы успешно играла роль разбитной современной чувихи, оказалось очень ранимое сердечко. Она сама не подозревала об этом, и это открытие поразило ее до глубины души. — Устинья встала, собираясь уходить. — Она обязательно придет к тебе перед отъездом попрощаться. Ради Бога, сделай вид, что очень счастлив за нее.

      — Постараюсь, — буркнул Николай Петрович.

     

 

       — Я его сестра, — сказала Маша медсестре, дежурившей на пульте неподалеку от двери в Толину палату.

     — Больному Соломину завтра предстоит сложнейшая операция, — вежливо, но твердо ответила худая старообразная девица в очках. — Ему дали лекарство, и он уже спит.

      — Нет, он не спит. Потому что ждет меня. Он не заснет, пока не увидит меня. Я знаю это точно.

      — Но мне приказано никого к нему не пускать, — не сдавалась медсестра. — Если дежурный врач увидит, что я нарушаю его приказ…

      — Он ничего не увидит. Ну, а если вдруг увидит, вы скажете, что я прорвалась в палату силой, угрожая вам автоматом и размахивая над головой атомной бомбой.

     У Маши как-то странно блестели глаза, и медсестра, испугавшись, что эта красивая бойкая девушка еще, чего доброго, подымет шум, чем навлечет на нее гнев и без того до крайности раздражительного Геннадия Александровича, процедила сквозь зубы:

      — Ровно пять минут. Я вас не видела.

     Маша вошла в палату и бесшумно прикрыла за собой дверь. Здесь было почти темно, только слева от кровати горела маленькая лампочка под металлическим абажуром. Лицо Толи оставалось в тени, но Маша, приглядевшись, обнаружила, что его глаза открыты. Она подошла и села на стул, не спуская глаз с Толи.

      — Красивая... Ты пришла, чтобы мучить меня?

      — Я пришла сказать, что люблю тебя. А то, что я выхожу замуж, ничего не значит. Ты сам говорил: всякая плоть — трава. Помнишь?

      — Но мне уже тогда казалось, что это не относится к нашей с тобой плоти. Я всегда очень любил твою плоть.

      — Сейчас, наверное, ты презираешь ее.

      — Я люблю ее еще больше.

      — Почему тогда ты не скажешь мне: не выходи замуж, будь только моей. Почему?

      — У меня нет на это никакого права. Я не могу ломать тебе жизнь.

      — Как глупо… Все вокруг устроено так глупо. И примитивно.

      — Да. Но мы не в состоянии ничего изменить.

      — Почему? Я могу отложить свадьбу на неопределенное время, а потом…

      Толя тихо рассмеялся.

      — Смеешься? Думаешь, я на такое не способна?

      — Я над собой смеюсь. Потому что не способен принять от тебя эту жертву.

      — Зачем ты меня мучаешь? — На глазах у Маши блеснули слезы. — Тебе это доставляет удовольствие?

      — Я не хочу, чтобы ты мучилась. Но я должен наказать себя. За то, что когда-то так жестоко обошелся с тобой.

      — Какой же ты… дурак! — громким шепотом воскликнула Маша и выбежала из палаты.

 

 

      Лемешевы остановились в гостинице «Москва». Амалия Альбертовна, хоть и была по рождению католичкой, отправилась в ближайшую православную церковь просить Деву Марию помочь найти сына. Разумеется, она делала это тайком от мужа.

    Амалия Альбертовна родилась и выросла в Москве, в одном из арбатских переулков, знала ее очень хорошо, в особенности центр. Выйдя из гостиницы, она низко надвинула на лоб фетровую шляпку с букетиком искусственных фиалок и подснежников, перешла к «Националю» и направилась вверх по улице Горького, не глядя по сторонам.

      Она любила эту небольшую уютную церковь в Брюсовском переулке, где в обычные дни было немноголюдно. Там пел замечательный хор из подрабатывающих тайком от комсомольской организации студентов консерватории, расположенной в двух шагах от церкви.

      Поставив свечку возле большой темной иконы Богородицы с младенцем и пожертвовав двадцать пять рублей на нужды храма, Амалия Альбертовна присела на лавочку возле стенки — закружилась вдруг голова — и огляделась по сторонам.

      Служба еще не началась. Юноша в длинном черном облачении поправлял лампаду неподалеку от алтаря. Ему было года двадцать два, не больше. У юноши было бледное нервное лицо и темные круги под глазами.

      Амалия Альбертовна почувствовала, что начинается приступ и, прислонившись к стене, закрыла глаза.

      — Вам плохо? — услышала она над собой громкий испуганный шепот. — Может, принести воды?

     Она с трудом выдавила из себя «не надо» и впала в оцепенение. До нее долетал приглушенный гул голосов, она помнила, что находится в храме, что у нее пропал единственный сын, но не могла пошевелиться.

    На этот раз приступ оказался коротким. Она открыла глаза. Над ней стоял юноша в черном облачении. Его длинные тонкие пальцы, сложенные домиком возле груди, заметно дрожали.

      — Все прошло, — сказала Амалия Альбертовна. — Не волнуйтесь. Как вас зовут?

      — Серафимом. В миру меня звали Иваном.

      — Ах, Иван, знали бы вы, как мне тяжело! — вырвалось у Амалии Альбертовны. — У меня пропал единственный сын. Его тоже звали Иваном. Если Он вернет мне сына… — Она встала, покачиваясь на своих высоких каблуках. — Если Он вернет мне сына, я озолочу этот храм. Да, я пожертвую все свои драгоценности. Только бы Господь вернул мне моего Ванечку.

      — Молитесь, сударыня. Господь щедр и милостив к своим чадам.

     Юноша перекрестился и закрыл глаза. Амалия Альбертовна видела, как подрагивают его тонкие пальцы. Ей почему-то стало жаль его.

      — Наверное, вы часто поститесь, — сказала она. — У вас такое бледное лицо. Мне кажется, в вашем возрасте нельзя без мяса. Я каждый день готовлю моему сыну ростбиф с кровью. — Она вздохнула. — Может, у вас нет денег? Мне говорили,  церковь сейчас очень нуждается. Возьмите, пожалуйста.

      Порывшись в кошельке, она протянула юноше две десятирублевые купюры.

      — Что вы, я ни за что не возьму! Я не имею права брать деньги у женщин.

    — Но ведь я гожусь вам в матери. Прошу вас, возьмите, — настаивала Амалия Альбертовна. — Будете хоть изредка ставить свечку Деве Марии, заступнице всех несчастных матерей.

   Юноша оглянулся и, убедившись в том, что на них никто не смотрит, быстрым движением кисти взял у Амалии Альбертовны деньги и засунул их в левый рукав своего черного облачения.

    — Господь да услышит вашу молитву, — произнес он и снова перекрестился. — Я верую, что ваш сын жив и скоро возвратится в лоно своей семьи. Господь не допустит, чтобы с ним случилась беда.

      Юноша склонил голову, приложил к груди ладони и собрался вернуться к своим обязанностям.

    — Постойте! — Резким движением руки Амалия Альбертовна сняла с пальца золотое колечко с мелкими рубинами и бриллиантами и протянула юноше. — Отдайте  на нужды храма. Пускай это кольцо станет залогом нашей с вами веры в то, что мой Ванечка жив.

    Юноша недоверчиво разглядывал кольцо: три рубиновых цветочка в окружении тонких золотых листиков, на которых поблескивают бриллиантовые капельки росы.

      — Это... это…

    — Это царское золото. Мой дедушка был известным ювелиром, и это его работа. Мне кажется, оно поможет мне найти сына.

    Амалия Альбертовна осенила себя православным крестом — она считала неприличным креститься в православном храме по-своему.

      Выйдя на улицу, она вдруг подумала о том, что муж непременно заметит отсутствие кольца — она его почти никогда не снимает, — и спросит, где оно. Сказать правду нельзя: не любит он, когда она ходит в церковь, будет долго сердиться на нее и даже, возможно, не станет разговаривать с ней несколько дней. Амалия Альбертовна решила сказать мужу, что отдала кольцо в починку знакомому ювелиру.

 

 

      Молодые Павловские поселились в большой генеральской квартире изолированно от старших: здесь было два входа, две кухни и, соответственно, всех остальных служб тоже.

      Первое время Машу очень увлекла романтика чувственной любви. В Варне они с Димой ходили по ресторанам, на танцы, но чаще закрывались в своем люксе, проводя по много часов в постели, где открывали для себя все новые тайны любви.

    Вернувшись в Москву, они первое время очень скучали друг без друга и спешили с занятий домой. Маша сказала по телефону Устинье, что счастлива, даже добавила «очень». О существовании Толи она словно забыла.

    Как-то Маша приехала после занятий в свою бывшую квартиру, и обрадованная Устинья стала потчевать ее чаями-кофеями с разными сладостями. Они сидели на кухне и то и дело улыбались друг другу, не зная, о чем им говорить. А поговорить нужно было о многом либо вообще ни о чем. Устинья ждала вопросов по поводу Толиного здоровья, но Маша так и не справилась о нем. Как вдруг она спросила, не нашелся ли парень, которого она привезла от Вики Пономаревой.

     — Ваня Лемешев? Нет. Его отец обратился на Петровку. Он мне как-то звонил. Говорит, сын словно в воду канул. Ни среди мертвых, ни среди живых.

    — Попал в другое измерение. — Маша улыбнулась. — Почему-то последнее время я несколько раз его вспоминала. Однажды мне показалось, будто я увидела его… Нет, я, наверное, ошиблась.

      — Где? — невольно встрепенулась Устинья.

      — Возле консерватории. Мы с Димой ходили в Малый зал на концерт младшего Нейгауза… — Маша вдруг задумалась. — Нет, это не мог быть он.

      — Коречка, где ты видела его?

      Устинья смотрела на Машу каким-то странным — взволнованным и смятенным — взглядом.

    — Говорю же тебе: я ошиблась. То был не он. Кстати, сегодня мы с Димой собираемся отпраздновать в «Национале» месяц со дня нашей свадьбы. Он заедет за мной в шесть. Сейчас я приму ванну и приведу в порядок голову. Как ты думаешь, то бирюзовое платье, что ты подарила мне на день рождения, годится для ужина в ресторане с любовником, которого я хочу соблазнить еще сильней? Что ты на меня так смотришь? Я распущенная, да?

      — Да, коречка. Но мне очень нравится, что ты такая веселая и замечательно похорошела.  Я очень за тебя… рада.

      — Ты на самом деле полагаешь, что эта моя новая роль больше мне к лицу, чем прежние?

      — Если это  роль, ты — гениальная актриса.

      — Ну, папа давно говорил об этом, помнишь? А что ты думаешь: мы все играем ту либо иную роль. И ты, и отец, и Димин дедушка. Это только в детстве кажется, что люди делают все серьезно. На самом же деле…

      Маша схватила чашку и стала пить крупными глотками остывший чай.

    — Только упаси тебя Господь от разочарованности. Пережить, конечно, можно все, но пережить разочарованность, поверь, очень трудно.

      — Знаю. Но это больше грозит тем, кто выходит замуж по любви. Я, как ты знаешь, избрала другую дорогу. И ни о чем ни капли не жалею, — слишком уверенно заявила Маша.

      Когда они с Димой уехали в ресторан, Устинья включила телевизор, чтобы хоть как-то отвлечься от своих нерадостных дум. Машино теперешнее счастье казалось ей хрупким и недолговечным, напомнив невольно любимый цветок гиацинт.

 

 

      Серафим, в быту Иван, к выпивке пристрастился не так давно, однако щупальца винного спрута обхватили его цепко, не давая ни дня отдыха. Он не напивался, как говорится, до чертиков, но почти всегда был навеселе, ибо только в вине и мог утопить овладевшие им в последний год разочарование и страх.

     Иван  с отличием закончил десятилетку, по зову души поступил в духовную семинарию. (Дед Серафима был в свое время настоятелем храма в центре Москвы, который больше не существовал, и мальчику с детства нравилась его фотография.) Увы, тут его попутал страшный грех: он влюбился в девушку, двоюродную сестру его друга, через какое-то время был приглашен на день ее рождения, где буквально потерял голову из-за ее пятнадцатилетнего брата.

     Серафим был очень целомудренным юношей, плотские отношения между мужчинами считал страшным грехом и знал о них только понаслышке. Он решил во что бы то ни стало задушить в себе эту непристойную страсть, порочащую его в собственных глазах. Для этого, интуитивно понял он, нужно завести серьезный роман с девушкой и, наконец, попробовать то, что рано или поздно должен попробовать каждый нормальный мужчина, — настоящего, а не извращенного секса.

    Он познакомился с одной девушкой, и она понравилась ему. Они ходили в кино, ели в летнем кафе мороженое. Но девушка, узнав, что Серафим готовится стать священником, очень испугалась за свое будущее (она работала гидом-переводчиком в «Интуристе» и самой большой мечтой ее жизни было «поехать куда-нибудь за границу») и сказала, что по городу с ним ходить больше не будет. Вдруг их увидит секретарь  комсомольской организации? Пусть, если хочет, приходит вечером к ней домой. Она сейчас живет одна, потому что мать нянчит детей ее старшей сестры.

      Серафим пришел к девушке в назначенное время. Она жила в небольшом домике с палисадником в георгинах и темно фиолетовых гроздьях черноплодной рябины. В свои двадцать он даже не целовался с девушками. Он сидел, уронив на колени руки, и наблюдал бессмысленным взглядом за Ирой, собиравшей на стол. Потом глотнул рюмку водки, другую — и у него закружилась голова. Ира села к нему на колени и расстегнула свою темно вишневую кофточку с каскадом кружев возле шеи. Серафим впервые в жизни увидел обнаженную женскую грудь, и это зрелище произвело на него неприятное впечатление. Он сделал попытку отстраниться от Иры, но она, похоже, приняла его отвращение за робость. Девушка даже представить себе не могла, что кто-то может отказаться задарма потискать ее полные груди и даже, если ей, разумеется, захочется, переспать с ней в уютной чистой постели с вышитыми гладью подушками. Ира впилась Серафиму в губы. Он перепугался не на шутку, но Ира этого не знала и не могла знать, поскольку привыкла общаться лишь с ярко выраженными самцами. «Какой ты робкий, — прошептала она, жарко дыша ему в ухо. — Ты меня так заводишь этой робостью». Она вскочила с его колен, дернула за какую-то веревочку у себя на поясе и оказалась совсем нагая. Серафим похолодел. У Иры была пышная белая задница настоящей самки, которая производила глубокое впечатление на всех без исключения ее партнеров. На Серафима она тоже произвела впечатление, но совсем обратное: его затошнило самым натуральным образом. «Ну, ты что? — недоумевала Ира и попыталась расстегнуть ему ширинку. — Сейчас я достану из гнездышка твоего птенчика и заставлю его немножко поклевать». Когда пальцы Иры проникли к нему в ширинку, Серафим заорал благим матом и бросился к двери. Ира растерялась, сказала всего лишь: «Ну и дурачок». Серафим уже был в палисаднике. Не найдя калитки, он перемахнул через забор и пустился вприпрыжку по улице. Товарищ, с которым Серафим жил в одной комнате, не на шутку перепугался, увидев его в таком состоянии. Товарищ раздел его и с большим трудом заставил лечь под одеяло. «Водки, достань где-нибудь водки». — попросил Серафим и стал биться в самых настоящих конвульсиях.

      …Его хотели отправить дьяконом в какой-то захудалый приход в Уфе. Он отказался, поскольку был коренным москвичом. Тогда ему предложили  идти на все четыре стороны. Что он и сделал. Теперь  он жил с матерью в доме, из которого был виден бассейн «Москва», усердно молился Богу, постился. Когда накатывала тоска, а это случалось почти каждый день, пил вино. И подрабатывал в церкви. Эти заработки были ерундовыми, а потому Серафим испытывал вечную нужду в копейке.

      Получив деньги от странной женщины в шляпке с букетиком искусственных цветов, Серафим раздумывал, как поступить с кольцом. Он не мог присвоить его — Серафим был человеком совестливым, — и не мог отдать  настоятелю храма. Не потому, что не верил ему: Серафим боялся, что его могут заподозрить в сокрытии других драгоценностей. Дело в том, что не так давно в одной из московских церквей произошел подобный случай, о чем рассказывали все, кому не лень. Парень, которого  заподозрили в сокрытии значительной суммы денег, не вынес позора и удавился.

      Он не спал почти всю ночь, раздумывая над тем, что сделать с колечком, которое, чтобы не потерять, повесил на тонкой серебряной цепочке на шею. После бессонной ночи накатила такая тоска, что без бутылки вина уже было не обойтись. Сам не помня как, Серафим очутился в гастрономе возле памятника Долгорукому. Он знал один чудесный дворик неподалеку от храма, в котором в данный момент подвизался. Близость храма очищала и умиротворяла его душу. Он ненавидел свою квартиру «окнами на кладбище» - в паре, поднимавшемся от бассейна «Москва», ему чудилась зловещая ухмылка Антихриста.

    Удобно расположившись на скамье под кустом сирени, Серафим осторожно и не спеша открыл бутылку, достал из кармана складной пластмассовый стаканчик, выпил.

       — Не помешаю вашему уединению? — спросил чей-то странный — детский и в то же время какой-то скрипучий — голос.

    Серафим повернул голову и увидел замотанного по самый подбородок мохеровым шарфом ярко оранжевого цвета высокого мужчину с большой сумкой, набитой пустыми бутылками. У сумки оторвалась ручка, и мужчине пришлось поставить ее на скамейку.

      — Нисколько, — буркнул Серафим, разумеется, собираясь перейти в другое место. Однако в последний момент кто-то словно шепнул ему на ухо: «Не уходи!»  Серафим послушно остался.

      Мужчина в шарфе сел на лавку и стал возиться с оторванной ручкой, надеясь кое-как ее приладить.

     Серафим достал из кармана еще один — поменьше — складной пластмассовый стаканчик, налил в него вина и протянул мужчине.

      — О, вы так добры. Вы ангельски добры. Я пью за нашу дружбу.

      Вдвоем они быстро расправились с «Мадерой». Мужчина предложил Серафиму вместе снести в магазин пустую посуду и взять взамен чего-нибудь горячительного. Серафим с готовностью согласился. Хватило на венгерский «Токай» и крымский «Рислинг». К тому времени стал накрапывать дождик. Славик (а это был он) любезно пригласил своего нового знакомого к себе домой.

 

 

      Маша не рассказывала Диме историю своего семейства. Не потому, что хотела что-то от него скрыть — сил не было копаться в прошлом. Про Толю  сказала коротко: «Мой брат. По отцу».

      Устинью положили на обследование в больницу с подозрением на язву желудка, и Маша сама вызвалась носить Толе передачи.

      Когда она пришла в первый раз, Толя спал либо сделал вид, что спит. Стараясь не шуметь, Маша поставила банки с соком и бутылки с минеральной водой в тумбочку, отошла к двери и оттуда минуты две смотрела на бледное Толино лицо. Маша проверяла себя на «сентиментальность». В тот раз она осталась довольна собой. На вопрос Димы о том, как здоровье брата, ответила ничуть не дрогнувшим голосом: «Думаю, он выкарабкается».

      В следующий раз Дима предложил вместе съездить в больницу. Неожиданно для себя Маша согласилась. Толя лежал с закрытыми глазами, но Маша точно знала, что он не спит. Дима сказал: «Мне нравится твой брат. У него тонкое и одухотворенное лицо. Ему нужно перебраться в Москву».

      Маша ничего не ответила на это. Последнее время она не задумывалась о будущем — ни о своем, ни, тем более, о чьем-то еще. Она представила Толю в их большой, обставленной дорогой мебелью квартире, и ей стало не по себе. Она не знала — почему.

      В третий раз Маша приехала одна.

      Медсестра делала Толе укол, и он уже не смог притвориться спящим. Едва она вышла, Маша сказала:

      — Ну вот, теперь мы с тобой на равных. Не люблю, когда за мной подглядывают из-под прикрытых век. Тебе понравился мой муж?

      — Да. Я рад за тебя, сестра. Ты очень похорошела.

    И тут Маша поняла, что Толя предлагает ей единственно правильный тон для их дальнейших отношений. Что они на самом деле должны стать братом и сестрой. Иначе оба не продержатся долго.

     — Спасибо за комплимент. Диме ты тоже понравился. Выйдешь из больницы, и мы отпразднуем твое выздоровление. Умеешь танцевать рок?

       — Нет. — Толя улыбнулся. — Ты, наверное, замечательно отплясываешь его. Хотел бы я взглянуть хоть одним глазком.

    Маша отодвинула стул и, слыша в голове мелодию из репертуара своего неизменного кумира, стала отплясывать настоящий лихой рок, запрещенный на всех танцплощадках нашей необъятной родины и, тем не менее, освоенный молодежью даже, наверное, самого крайнего севера.

       — Замечательно! — вырвалось у Толи. — Продолжаешь заниматься балетом?

    — И музыкой тоже. — Маша вспомнила «Солнечную долину» и постаралась как можно скорей отогнать от себя эти воспоминания. — Когда выйдешь из больницы, устроим грандиозный вечер с музыкой, танцами, шампанским. И обязательно при свечах. Мама очень любит, когда я играю на рояле при  свечах.

      — Я незнаком с твоей мамой. Ты похожа на нее?

      — Кажется. Но… мама говорит, я больше похожа на отца.

    Маше вдруг сделалось неловко от той лжи, невольной соучастницей которой стала и она. Это была чужая — не ее — тайна, и она не могла доверить ее даже Толе.

    — Понимаешь, моя настоящая мама развелась с отцом, и он женился на Устинье. Я знаю ее с раннего детства и зову мамой. Помнишь, мы гадали с тобой, кем приходится Устинья моему отцу?

      — Помню. Я все очень хорошо помню.

     — Она была его первой женой. Вот почему она Ковальская по паспорту. А моя настоящая мать никогда не была женой моего настоящего отца. Я, как бы сказали раньше, незаконнорожденная.

   — Брат стоит сестры, а сестра брата. — Толя оживился. — Выходит, вот еще почему нас с тобой связывает необыкновенная общность душ.

      — Я очень люблю Устинью. Она вышла замуж за Соломина только ради меня. Мне кажется, она до сих пор любит моего настоящего отца.

       — Как все запутано в этом мире. Послушай, а…

     — Только ее на самом деле зовут не Устинья, а Марья Сергеевна. Запомни, ладно?  И ни о чем не спрашивай. Я и так сказала тебе больше, чем следовало.

       — Понял. Спасибо, что пришла, сестра. И за рок спасибо.

     Маша встала, хоть ей совсем не хотелось уходить. Она подумала о том, что смогла бы просидеть в этой комнате всю ночь. Она слышала плеск моря, ощущала запах нагретой на солнце хвои, а главное, погрузилась на какое-то время в свое настроение тех дней, когда каждую секунду живешь ожиданием чуда.

      — Я приду еще. Мама передавала тебе привет. И Дима тоже. Ну, пока.

      Маша выскользнула за дверь и лишь тогда поняла, что у нее горят щеки. Глянула по пути в зеркало — огнем  полыхают. Толя, конечно же, заметил. А вот он остался таким же бледным, каким был…

   «Я ожидала чуда от любви, — думала Маша, возвращаясь домой в метро. — В то лето я считала, что любовь — единственное, ради чего стоит жить на свете. Мне хотелось испытать физическую сторону любви тоже. Наверное, жажда чувственной любви и казалась мне тем чудом, ожиданием которого был полон мой каждый день. И вот оно свершилось… Никакое это не чудо. Это приятно, но вовсе не чудо. Может, потому, что рядом со мной не тот, кого я хотела? И я, наверное, уже совсем не та. Но как я люблю ту себя из «Солнечной долины»…»

      Над Москвой кружился робкий ранний снег.

 

 

      Минуло три недели с тех пор, как Лемешевы приехали в Москву. Заявление капитана Лемешева о пропаже сына лежало на Петровке, его фотографию и остальные приметы размножили на ротапринте и снабдили этим материалом кое-кого из оперативников. Москва оказалась слишком большим городом, и живущие на расстоянии чуть больше километра друг от друга сын и его родители до сих пор не встретились.

      Впрочем, Иван никуда не выходил, да и Амалия Альбертовна тоже. Она видела из окна своего номера бесконечные ряды автомобилей, троллейбусов, автобусов, неоновую вывеску «Националь», спешивших по своим делам людей. Ей некуда было торопиться. Она ходила перед занавешенным казенным тюлем окном и время от времени принимала бром, валерьяну, ландышевые капли, еще какую-то дребедень, которой была обязана непрекращающейся головной болью. Муж пытался заняться научной работой и даже ходил в Ленинку. Вечерами они молча ужинали в ресторане. Как ни странно, за все это время с Амалией Альбертовной не случилось ни одного припадка, если не считать того непродолжительного недомогания, которое произошло с ней в день их приезда в церкви Воскресения, что на Успенском Вражке. Оба супруга спали с барбамилом, а потому по ночам им снились кошмары, служившие продолжением дневных кошмаров.

      Как-то за ужином Амалия Альбертовна сказала мужу:

      — Я отравлюсь, если он не найдется. Мишенька, прости меня, но я так больше не могу. Если бы он был жив, он наверняка дал бы о себе знать. Я звоню тете Анюте утром и вечером. Ты знаешь, какая она обязательная и аккуратная. Она практически не выходит из дома, да и телефон стоит у нее под самым ухом. Кто нам только не звонил за это время. Кроме Ванечки.

      — Ты целый день сидишь в гостинице. Это очень тяжело, я знаю. — Лемешев медленно допил свой коньяк. — Проведала бы сестер, что ли.

      — Ни за что на свете! − Амалия Альбертовна ударила по столику своим маленьким кулачком, и стоявший возле ее тарелки бокал с минеральной водой завалился на бок, оставив на скатерти быстро расползающееся мокрое пятно. Его длинная ножка отвалилась возле самого основания. — Ой, что я наделала! — Амалия Альбертовна невольно перекрестилась. — Это очень плохая примета. Это значит, что у меня больше нет сына.

       — Типун тебе на язык! — вырвалось у Лемешева. — Ох, уж эти бабские суеверия. Подумаешь: разбился бокал.

      — Но это же я его разбила. И как разбила. — Амалия Альбертовна смотрела словно завороженная на разбитый бокал. — Это случилось в тот самый момент, когда ты сказал мне про моих сестер, которые с самого начала были против Ванечки. Разве ты не помнишь, что они мне говорили? Пойти к ним, значит, навсегда отказаться от Ванечки.

     — С тех пор столько лет прошло… Янина несколько раз тебе звонила, а Карина даже приезжала, но ты не пустила ее дальше порога.

       — И совсем не жалею об этом. Такое не прощается.

      Амалия Альбертовна щелкнула замком своей замшевой сумочки, достала оттуда иконку Богородицы, которую называла Девой Марией — она купила ее в тот день в церкви Воскресения, что на Успенском Вражке, — поцеловав, повернула ликом к разбитому бокалу и перекрестила ею весь стол вместе с сидящим за ним Лемешевым. Быстро спрятала иконку в сумочку, закрыла глаза и откинулась на спинку стула.

      — Он найдется, Миша, — прошептала она. — Мне сейчас было видение… Он здесь, в Москве. Мишенька, верь мне, он обязательно найдется…

 

 

 

      Маша не переставала думать о лице, которое увидела в тот вечер в ярко освещенном окне. Иногда она была уверена в том, что оно принадлежало Ивану Лемешеву, но чаще ее одолевали сомнения. Помнится, она подняла голову и увидела это лицо. Увидев, поняла, что это тот самый дом и, кажется, та самая квартира, в которой жила ее мать.

      На следующий день она нарочно вышла под каким-то предлогом на улицу, прошла дворами в тот переулок. Над Москвой уже сгущались ранние осенние сумерки. Во всей квартире было темно.

      Она постояла минут десять в арке, глядя на слепые окна напротив. Повернулась и медленно побрела назад.

     Вышло так, что через неделю Маша вдруг оказалась возле этого дома. По прямой до него было метров двести-двести пятьдесят от того места, где теперь жила Маша. Она подняла глаза и увидела в окне свет.

      Дверь очень долго не открывали, и Маша уже собралась уходить, когда вдруг услышала осторожные шаги и  увидела в щель для почты мужские ноги.

      — Иван, открой, — сказала она в эту щель. —  Это я, Маша. Помнишь, ты ночевал у нас на даче, а утром сбежал?.. Мне нужно с тобой поговорить.

      Дверь медленно, словно через силу, отворилась, и Маша увидела Ивана. Он был бледен и явно напуган. На нем были бежевые брюки в обтяжку, короткие и очень старого фасона, и застиранная рубашка.

       — Проходи, — неохотно пригласил Иван. — Хочешь кофе?

     Они молча прошли на кухню, так же молча Иван налил две чашки кофе из стоявшей на плите кофеварки с длинной ручкой. Они сидели за столом, почему-то избегая смотреть друг другу в глаза, и пили кофе.

      — А… дома больше никого нет? — не без страха поинтересовалась Маша.

      — Никого. Теперь ты скажешь моим родителям, что я здесь, и они увезут меня домой.

     — Но  ты же не вещь, чтобы тебя могли взять и увезти. — Маша была поражена той обреченностью, с которой Иван это сказал. — Между прочим, твои родители очень переживают за тебя. В особенности мама.

      — Знаю. Ты видела их? — спросил Иван без особого интереса.

      — Нет. Как-то я разговаривала по телефону с твоим отцом. Моя мама видела их обоих. Они были у нас дома.

      — Твоя мама? — почему-то удивился Иван.

      — Да. Это она ухаживала за тобой той ночью.

      — А-а…

      Он отвернулся к окну.

      — Ты здесь надолго обосновался? — вдруг спросила Маша, глядя на Ивана в упор.

      — Мне здесь хорошо. Меня… понимают.

      — То есть ты, если я правильно поняла, не собираешься возвращаться домой, верно?

      — Я боюсь.

      — Чего?

      — После того, что со мной случилось… Тебе этого не понять. Ну, того, что я уже не смогу жить прежней жизнью.

      Маша встала, подошла к Ивану и положила руку ему на плечо.

     — Ты… какие у тебя отношения с женщиной, которая здесь живет? — вдруг спросила она, зная, что не имеет никакого права задавать этот вопрос.

   — Странные. Она удивительная. Мы спим с ней в одной постели, но… Понимаешь, она не хочет, чтобы мы стали любовниками. Наверное, она права.

      Маша почему-то облегченно вздохнула и вернулась на свое место.

      — Ее, как и меня, зовут Машей, — задумчиво сказала она. — Тебе не кажется, что мы с ней похожи?

    — Не знаю. Нет, наверное. Ты обыкновенная девушка, хоть и очень красивая, а она… не отсюда. Как будто с другой планеты. Ты ее знаешь?

      — Да. Но очень плохо.

      — Ее нельзя узнать хорошо. Если бы не она, меня бы давно не было на свете.

      — Как странно. Я никогда не могла подумать, что… У тебя не найдется сигареты?

      Иван выдвинул ящик стола и достал початую пачку «Салема». Они молча закурили.

      Внезапно Маша резко загасила в блюдце сигарету, встала и сказала:

      — Я пошла. Извини, что вторглась к тебе силой. Мне кажется, ты сейчас никого не хочешь видеть.

      — Ты скажешь моим родителям?

      Он смотрел на нее виновато и с мольбой.

   Маша не знала, что ответить. Она открыла было рот, чтобы так и сказать: «не знаю», но тут раздался длинный пронзительно громкий звонок в дверь. Оба разом вздрогнули.

      — Кто? — испуганно спросила Маша, чувствуя, как под ее ногами качнулся пол.

      — Н-не знаю. Ты…

      — Я никому ничего не сказала. Клянусь.

      Звонок повторился. Теперь он был еще более длинным и, как показалось обоим, до боли пронзительным.

      — Может…

      — Да, я открою, — решительно сказала Маша, поняв Ивана с полуслова.

      Пальцы не слушались ее. Она с трудом отодвинула небольшую щеколду, толкнула дверь…

     На лестничной площадке стояла смуглая женщина в пуховом платке, широкой пестрой юбке и в босоножках на босую ногу.

     — Не бойся, это цыганка, — сказала Маша и повернулась к Ивану. Она увидела, как он закрыл лицо ладонями, потом отнял их и дико закричал.

     Маша инстинктивно бросилась к нему. Он прижался к ней всем телом, продолжая кричать. Как вдруг у  него в горле словно что-то оборвалось,  и теперь там хрипело и булькало. Его тело обмякло, он стал падать, придавливая ее к стене.

       — Помоги же мне, — сказала Маша цыганке. — Он чего-то испугался. Слышишь? Помоги…

      Она чувствовала, что теряет сознание. Последнее, что она помнила, это склоненное над ней лицо цыганки. У нее были большие, полные бешеной ненависти глаза.

 

 

      Последнее время Толе снился Ад. Стоило закрыть глаза, и он проваливался в темно коричневую с огненными отблесками на стенах, блестевших каплями какой-то жидкости, бездну. К нему тянулись липкие пальцы, хор мерзких голосов шептал: «Не отдам! Мое!», и Толя видел обнаженное Машино тело — тело уже взрослой Маши. Оно носилось в этом удушливо смрадном пространстве, уворачиваясь от протянутых со всех сторон пальцев. Внезапно откуда-то появилась громадная рука с длинными цепкими клешнями, схватила Машу за талию и стала сжимать. Толя сделал попытку дотянуться до руки, но его качнуло в сторону. Наконец, он изловчился и рубанул со всей силы ребром ладони по мерзкому скользкому запястью. Рука отпустила Машину талию и, скользнув по ее обнаженной груди, стиснула мертвой хваткой тонкую беззащитную шею. «Не бойся — я с тобой!» — крикнул Толя, но его голос унесло сквозняком в другую сторону. На лице Маши была блаженная улыбка не то удовольствия, не то смирения. Толя скрипнул зубами и проснулся. Он  сидел  на кровати, спустив на пол ноги. Спина ныла, как зуб, но она была живая. Превозмогая боль, Толя попытался встать на ноги. На короткое мгновение ему это удалось, потом он рухнул на кровать, больно ударившись затылком о стену.

      Толя улыбался. По его щекам текли блаженные слезы радости.

 

 

      Как нарочно, в этот вечер Машу долго не отпускали с эстрады. Давно закрылся ресторан, даже погасили его неоновую вывеску, однако засевшая еще с шести вечера компания довольно молодых мужчин, очевидно, справлявших мальчишник, требовала цыганских песен и жестоких романсов. Сегодня Маше было трудно петь: из груди рвались звуки, похожие на рыдания, и это производило на изрядно подвыпивших мужчин потрясающее впечатление. Один из них, высокий, с волосами апельсинового цвета и крупными чертами капризного лица, вскочил на эстраду и, вырвав из рук в дым пьяного толстяка скрипку, стал вторить Маше, извлекая из инструмента чистые, пронзительно высокие звуки.

        — Браво, Ван Гог! — орали его собутыльники и швыряли на эстраду цветы из вазы на столе.

     — Чародейка, давай «В час роковой», — требовал Ван Гог, обнимая Машу за плечи и прижимая к себе вопреки ее желанию.

      Наконец, компания угомонилась, метрдотель погасил в зале свет, оставив гореть только люстру возле выхода. Маша надела свою пушистую искусственную шубу серебряного цвета — она очень мерзла ночами, − подхватила сумку с едой и бутылкой вина и быстро сбежала по лестнице черного хода.

      — Чародейка, разрешите проводить вас домой? Таким женщинам, как вы, негоже бродить по ночам без эскорта.

      Это был Ван Гог. Он преградил ей дорогу и не думал двигаться с места.

      — Я спешу, — сказала Маша.

      — Будем спешить вместе. Если пожелаете, могу донести вас на руках до самого дома.

    Она ничего не успела ответить, как очутилась в настоящей колыбели из сильных цепких рук. Пошатываясь, Ван Гог шагнул в черный мрак двора.

      Маша закрыла глаза. Ей вдруг стало плохо: больно жгло в груди, пошла кругом голова. И очень хотелось пить. За глоток любого питья она готова была отдать все.

      — Пить, — прошептала она, не открывая глаз. — Я очень, очень хочу пить.

       — Я тоже. Это мы сейчас.

    Ее качнуло. В голове все смешалось. Показалось, будто она падает с обрыва в реку. Но на лету подхватили чьи-то сильные руки. Она почувствовала под собой надежную твердь и открыла глаза.

      Она сидела на коленях у Ван Гога. У него в руке была бутылка водки и он настырно совал ей в рот горлышко.

    — Пей. То, что нужно в эту безумную ночь. Нам обоим надо хорошенько выпить, чтобы лучше друг друга понять. Ты хочешь понять меня, Чародейка?

      — Я тебя уже поняла. 

      Маша оттолкнула горлышко бутылки. Она никогда не пила водку. От крепких напитков с ней творилось что-то непонятное.

      — А я тебе говорю: пей. Я, Игорь Боровский, он же Ван Гог. Я трезвею от спиртного и начинаю видеть жизнь такой, какая она есть на самом деле. Брр, мерзкое зрелище.

      — Здравствуй, Игорь, — сказала Маша. — Но ты опоздал. У меня уже есть Алеко. Люблю его больше всех на свете.

      — Любовь — это бред бродячего кобеля. Пей.

      Он крепко сдавил рукой Машину шею. Она раскрыла от боли рот, и он плеснул туда водки.

     Пришлось проглотить эту отвратительно жгучую жидкость, иначе она бы ею захлебнулась. О том, чтобы вырваться из объятий Ван Гога, не могло быть и речи — медведь и тот вряд ли бы вырвался.

      Она видела, как он запрокинул голову и сделал несколько шумных глотков. Боль в груди прошла. Захотелось спать.

     

 

      Дима позвонил Соломиным в половине двенадцатого вечера. Трубку взяла Устинья, которую утром выписали из больницы. Не поздоровавшись, Дима сообщил, что в без пятнадцати шесть Маша пошла в книжный магазин «Дружба» за какой-то внезапно потребовавшейся книгой и все еще не вернулась.

      — Родители на даче. Я боюсь им звонить: у мамы вчера опять было плохо с сердцем, — сказал Дима и громко всхлипнул.

      — Сейчас к тебе приеду. Никуда не уходи. Слышишь?

    Дрожащими руками она открыла дверцы шкафа, сняла с вешалки первую попавшуюся юбку и черную водолазку. Как назло, Николай Петрович улетел в Алма-Ату. Жене она сказала:

      — Если позвонит муж, я у Павловских. Возможно, там и заночую.

      — Что-то с Машей? — с беспокойством поинтересовалась Женя.

      — Пока не знаю. Думаю, ничего страшного. Но ты не говори ничего мужу. Все обойдется.

    Она мгновенно поймала такси и в изнеможении откинулась на спинку сидения. «Может, пока я приеду, она вернется. Господи, только бы с моей коречкой ничего не случилось», — думала Устинья.

    — Взгляните, какая страшная авария, — обратил ее внимание водитель, когда они сворачивали с улицы Горького в Брюсовский переулок. — И что их занесло под троллейбус?

     Устинья машинально посмотрела налево, увидела «москвич» старого выпуска, буквально сплющенный выехавшим со своей обычной правой полосы на середину дороги троллейбусом. Там же стояло несколько машин ГАИ и две «Скорой помощи».

      «Нет, нет, Маши там быть не может, не может, — как заклинание, мысленно твердила Устинья. — С Машей все в порядке. Господи, храни мою коречку!»

      Дима был бледен. От него за версту разило коньяком.

      — В милицию звонил? — с порога спросила Устинья.

      — Нет. Сначала я должен поговорить с отцом. Но он, вероятно, уже спит, и вообще…

      — Что — вообще? Вы поссорились?

      — Нет, — не совсем уверенно сказал Дима. — Но последнее время Маша меня… разлюбила.

      — Это тебе так кажется, — машинально бросила Устинья, думая о своем. — И все-таки вы…

    — Мы не ругались. Она говорит, что не может заниматься днем любовью. Но ведь раньше мы занимались и днем, и ночью. Она говорит…

    — Господи, Дима, сейчас не время об этом. Срочно звони отцу. Он знает, что нужно делать в подобных случаях. А я позвоню…

      — Я уже обзвонил всех наших знакомых. Я…

      Дима спрятал лицо в ладонях и заплакал.

    Устинья увидела на столике рядом с телефоном пустую бутылку из-под коньяка и вторую, уже початую. Она быстро плеснула на донышко пузатой рюмки грамм тридцать и залпом выпила.

      — Возьми себя в руки. Прошу тебя, Дима. О, щарт! — невольно вырвалось у нее, когда она поняла, что Дима рыдает, как баба. — Думаю, с ней все в порядке. — Она сняла трубку. Телефон молчал. — В чем дело? Почему не работает телефон? У вас, кажется, два. Где второй?

      — У отца в кабинете. Но он всегда запирает кабинет, даже когда идет в туалет. У меня нет ключа.

    Устинья быстро соображала. Обязательно нужно что-то предпринять… Она схватила Диму за руку и силой заставила встать с дивана.

      — Одевайся! Позвоним отцу из вахтерской. Живо!

     

 

      Случайное знакомство Славика с Серафимом (Иваном) переросло в большое мучительное чувство со стороны Славика и