обсыкает. Мы — девушки чистые. Неужели вы думаете, что после таких людей, как вы, нам захочется иметь дело с простонародьем? Да они, простите, после того как на двор по большому сходят, сроду не подмоются.

     — То-то же. — Первый миролюбиво погрозил пальцем сразу обеим сестрам. — А то, сами знаете, свято место пусто не бывает.

      — Знаем, — сказали хором девушки и рассмеялись.

     Первый говорил что-то о девичьей чести и прочих занудных вещах. Зина поглядывала на Николая Петровича, а он и на нее, и на Аллу тоже. Одолел его вдруг спортивный азарт, захотелось и вторую сестру попробовать, сравнить с первой. Наконец, Первый совсем осоловел и, пожелав Николаю Петровичу спокойной ночи,  поплелся на второй этаж в спальню, сопровождаемый обеими девушками.

     Николай Петрович сидел за столом, лениво посасывая половинку апельсина. Ему ни о чем не хотелось думать. Как ни странно, сегодня это удавалось. Впервые за последние месяцы он почувствовал приятную расслабленность во всем теле, а еще и удовлетворение. Как же, не подкачал, вызвал восхищение Первого. А ведь он, Николай Петрович, уже далеко не мальчик. Сейчас вернутся девочки и, быть может…

      Что может быть, Николай Петрович ни в какие конкретные мысли не облекал.  Просто прокручивал в голове все те, как он считал, изощренные ласки, которыми побаловала его сегодня эта проказница Зина. Что-то долго они укладывают Первого… Небось, щупает девчонок и хватает за все, за что можно ухватить. Молодец мужик. Интересно, а Крокодильше известно, чем занимается ее супруг на рыбалке?..

      Но ведь Маше тоже не известно. Если она узнает… Николая Петровича даже в жар бросило, когда он представил себе Машу в одной комнате с Аллой и Зиной. Есть же на свете несовместимые вещи. Ну, к примеру, в выходном костюме не станешь убирать навоз или, наоборот, в грязной замасленной спецовке не пойдешь в театр.

      Николай Петрович налил полный бокал какого-то розового вина и залпом выпил его. Ни к чему раскисать по поводу и без повода. А уж тем более философствовать. Завтра он вернется домой и станет прежним Николаем Петровичем Соломиным, главой семьи, единственным ее кормильцем, отцом, каменной стеной, за которой безбедно живут обе его Маши.

      Зина бесшумно подошла к столу и тоже налила себе в бокал розового вина.

      — Заснул старик, — сказала она, потягивая маленькими глотками вино.

      — А где Алла? — поинтересовался Николай Петрович.

     — Тебе одной меня мало, что ли? — Зина усмехнулась. — Сейчас придет. Душ пошла принять. Он ее всю обслюнявил, пока заснул. Слава Аллаху, пороху больше не осталось, не то бы и мне свою сраную пушку засунул.

      Она говорила об этом без злости и брезгливости — просто сообщала, как факт.

      — Сколько тебе лет? — спросил Николай Петрович.

      — Девятнадцать и три месяца. Алла на полчаса старше меня. Мы с ней двойняшки.

      — А родители знают, что у вас тут за… работа?

     — Охота тебе морали читать? Зато спину гнуть по жаре не надо и руки всегда наманикюренные. Людей мы с сестрой много перевидали. И все важные. Даже из Москвы другой раз заезжают.

     Николай Петрович невольно подумал о том, что и тот товарищ из Центрального Комитета, который проводил у них в городе встречу с партактивом и передовиками производства, тоже, наверное, побывал в этом «замке царя Соломона». Он вспомнил, это был румяный упитанный человек неопределенного возраста. (Возраст цековских работников бывает трудно определить в силу их унифицированной стрижки, одинаковой оправы очков, вечно розовых щек и бодрого уверенного тенора). Тот товарищ, наверное, тоже не устоял перед чарами Аллы и Зины. Раскис, пустил слюни, превратился в ту самую обезьяну, о которой рассказывал Первый.

      — Да они почти все импотенты. Им бы потрогать, пощупать, чтоб им пососали, — рассказывала Зина, уплетая банан. — А как дойдет до того,  чтобы самому сучком подвигать, так он у него давным-давно сломался. Работа, наверное, такая. — И заключила неожиданно: — Лес рубят, сучки летят. Вот ты умелец. Мне такие давно не попадались. Мне же и самой нужно удовлетворение получить. Это Алке ничего не нужно — только бы платили побольше. Она у нас бревно настоящее, хоть и умеет ерзать под мужиком, разыгрывать удовольствие. А они, дураки, верят ей. Вообще посмотрела я тут на вашего брата без штанов, и жалко мне вас стало, бедненьких. Потому что вы все до одного у нас на крючке. И самый-самый ваш главный начальник тоже.

 

     

 

      Днем они с Первым прогуливались по заасфальтированной аллее, пересекавшей остров из конца в конец. У Первого был довольный отдохнувший вид. Что касается Николая Петровича, то он спал мало, все время пробуждаясь от каких-то кошмаров, и сейчас сам себе напоминал выжатый лимон. «Рыбалка», как догадался Николай Петрович, была всего лишь условным кодом или же у этого слова уж слишком широкая семантика. Как бы там ни было, сейчас говорил Первый, а Николай Петрович его молча слушал.

   — Смотри, какая вокруг красота, а мы из своих кабинетов видим жалкий пыльный скверик и клумбу с дохлыми гладиолусами. И женщины совсем другими на природе становятся. Природа, брат ты мой, она от всех недугов цивилизации лечит. Кто мы? Да всего лишь больные наросты на ее здоровом мощном организме. Придумали себе всякие законы морали. Откуда мы их взяли? Из Библии? Так ведь Ветхий Завет не возбраняет мужчине иметь несколько жен или наложниц. Я, брат ты мой, Библию в семинарии штудировал. Имел по Закону Божьему пятерку с плюсом. — Первый засмеялся. — Так что, считай, я прирожденный идеолог. А ты читал Библию?

      — Не пришлось как-то.

    — Вот и зря. Советую взять в нашей библиотеке. Много в ней мудреного и даже непонятного, но есть и такое, что не мешало бы взять на вооружение каждому коммунисту.  К примеру, некоторые заповеди древнееврейского пророка Моисея. — Первый остановился, выпятил живот и сказал, подражая священнику: — «Да не будет у тебя других богов перед лицом моим. Я, Господь Бог твой, Бог ревнитель, за вину отцов наказывающий детей до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня», Крепко сказано, а? А наш вождь пролепетал что-то вроде «Сын за отца не отвечает» и вскоре в ящик сыграл. Он под старость больно добреньким стал, окружил себя всякими темными людишками. Вот и…

      Первый замолчал и быстро зашагал вперед. Николай Петрович шел сбоку и чуть поодаль. Он все никак не мог переварить столь пренебрежительные слова Первого, адресованные любимому вождю. Николай Петрович любил Сталина, всем сердцем любил, считал спасителем Отечества и благодетелем миллионов людей. Не ожидал он от Первого подобных речей.

     Первый почувствовал замешательство Николая Петровича, обнял его за плечи, слегка встряхнул и сказал, приноравливая свой широкий шаг к более короткому Николая Петровича:

      — Ладно, это личное мнение, а не предмет для дискуссий. Я сам готов за Сталина кому угодно глотку перегрызть. Он для нас и Бог, и царь в одном лице. Сам посуди: ведь он творец целого мировоззрения, которое все мы впитали как  живительный воздух. То есть, новейшего завета. Двадцать с лишним лет умелой рукой воплощал его в жизнь. Ты скажешь, у истоков всего стоит еще и Ленин, на что я возражу — Ленин был голый и беспомощный теоретик. А вот Сталин оказался непревзойденным практиком. Он правильно сделал, что не стал развенчивать в глазах народа образ Ленина. Любое развенчание обычно приобретает характер массовой эпидемии, которая косит всех подряд. Сталин скрупулезно, по камешку, собирал то, что Ленин успел разбросать за годы своей диктатуры.  Я имею в виду Россию. Что будет дальше, мы не знаем. По крайней мере, сейчас я не вижу наверху фигуры, равной Сталину.

      Они какое-то время шли молча, думая каждый о своем. Слова Первого запали в душу Николая Петровича. Он был вроде бы согласен и в то же время шокирован ими. Для него Сталин олицетворял собой образ партии. Партия — могучая и надежная сила. Если бы не партия, вряд ли бы удалось выиграть эту треклятую войну. Царская Россия ни за что бы не выиграла ее — Николай Петрович в этом был твердо уверен.

    — Мы с тобой должны всегда и во всем действовать сообща, — сказал Первый, повернувшись лицом к Николаю Петровичу. — Иначе найдутся интриганы, желающие вбить между нами клин. Таких товарищей, брат ты мой, и в партии очень много. Каждый человек в душе карьерист. Это бесспорный факт, но запрещенными приемами пользоваться нельзя. Это не по-христиански, дорогой мой Николай Петрович.

 

 

 

      Они приехали домой после одиннадцати. Шофер поставил корзинку с рыбой и раками (разумеется, все это не они поймали) на кухне и удалился. Сонная Вера тут же принялась чистить рыбу. Обе Маши уже спали.

      Николай Петрович быстро принял душ и, погасив свет, нырнул под одеяло. Нельзя сказать, чтобы он чувствовал себя преступником: то, что произошло прошлой ночью в «замке царя Соломона», не имело никакого отношения ни к его семье, ни к повседневной жизни. Да, девчонки были смазливы и понравились ему. Особенно блондинка. Правда, Алла, шатенка, оказалась тоже по-своему хороша и вовсе не так уж и бесчувственна, как расписала ее сестра. На его отношении к Маше это никак не скажется. Напротив, он еще больше будет ценить ее целомудрие. Маша — Женщина с большой буквы, а проказницы всего лишь обычные шлюшки. Стараясь быть до конца честным с самим собой, Николай Петрович тут же задал вопрос: сожалеет ли он о том, что произошло прошлой ночью? Немного подумав, ответил: нет.

      Но если Маша вдруг догадается? Мало ли как расползаются слухи, сплетни?.. Крокодильша, разумеется, не знает, иначе бы наверняка не пустила муженька на эту  «рыбалку».

      И вдруг Николая Петровича осенило, что Крокодильша-то как раз и знает обо всем.

     От страха его прошиб холодный пот: он понимал, что почтеннейшая Серафима Антоновна не станет щадить ничьих чувств и скорее всего — наверняка даже — просветит Машу, куда их мужья ездили на выходной. Первый сам сказал, что его жене больше ничего в постели не нужно. Но ведь и Маша последнее время избегает его, Николая Петровича, ласк. И все равно: стоит Маше узнать, и она содрогнется от отвращения.

    Но не мог же он вчера вечером остаться сторонним наблюдателем? Во всех отношениях не мог: и как мужчина, и как второй секретарь обкома. Первый наверняка бы решил, что он ханжа и слабак, и стал бы его не просто презирать, а всячески сживать с работы. Отныне между ними образовалось особое братство — соучастников общей тайны. Соучастники же либо доверяют друг другу во всем, либо… Его шансы «утопить» Первого равны нулю, и Первый об этом прекрасно знает. Сам же Сан Саныч — человек злопамятный и жестокий, хоть и толкует о библейских заповедях и рассуждает на тему христианской морали. Как бы там ни было, а отступать некуда. Да и поздно уже.

      Он повернулся лицом к стенке, тяжело вздохнул и провалился в кромешный мрак сна. Ему показалось, будто спал он не больше минуты, хотя на самом деле прошло часа два. Он проснулся от того, что к его спине прижалось что-то горячее, трепещущее, пахнущее родным и желанным.

      — Коленька, я так скучала о тебе прошлую ночь… Места себе не находила, — услышал он шелестящий шепот Маши. — Мне казалось, с тобой обязательно должно что-то случиться. То я представляла себе, будто ваша машина валяется в кювете кверху колесами, а ты лежишь весь в крови, то… — Маша задохнулась и тихо закончила: — Там же все-таки река, а вы, наверное, на лодке поехали и могли перевернуться. Но нет, это было бы уж слишком, слишком…  Как хорошо, Коленька, что ты вернулся живой и здоровый.

      Он повернулся к Маше лицом и понял, что она совершенно нага. Только на шее сверкает тоненькая золотая цепочка.

      — Глупенькая, что же со мной может случиться? — бормотал он, чувствуя, что его всего вдруг бросило от стыда в жар.

    Хорошо, ложась спать, он задернул шторы, иначе Маша обо всем бы догадалась. Он крепко прижал ее к себе. Больно кольнуло сердце, когда он ощутил на своей голой груди ее девственно упругие груди. О Господи, как же он виноват перед ней! А покаяться не смеет. Тайна-то не только его…

      — Тебя что-то мучает, Коля? Может, что-нибудь у тебя болит?

      — У меня ничего не болит, а вот ты стала очень худая. Вся прозрачная. И это… меня беспокоит.

      Маша негромко рассмеялась.

      — Серебрянский говорит, мне нужно родить, и тогда все будет в полном порядке. Как ты думаешь, он прав?

      — Кто его знает…

     Николай Петрович смутился. Мечта о том, что Маша может забеременеть от него, была слишком уж заветной. С первого дня их брака ему очень хотелось иметь ребенка от Маши. Но она была далека от подобного желания. Да и сейчас не поймешь: шутит либо всерьез говорит.

      — Так ты думаешь, Серебрянский может ошибаться?

      Маша даже немного отодвинулась от Николая Петровича.

      — Серебрянский-то? Ну, нет, этот пройдоха никогда не ошибается. Говорят, он в нашем городе что-то вроде Господа Бога: как скажет, так и будет. Он уже с порога знает, какая у пациента болезнь и сколько ему осталось жить.

     — Это каждый человек должен про себя знать. Коленька, а еще мне казалось вчерашней ночью, да и весь сегодняшний день, что ты нас с Машкой больше не любишь так, как раньше любил. Надоели мы тебе или…

      Она горестно вздохнула.

     Он прижал ее к себе, стал гладить по волосам, от которых пахло какими-то полевыми цветами. Ему хотелось плакать, но глаза оставались сухими и горели  этой ужасной сухостью.

     — Куда же я без вас?.. Один в поле не воин, а я еще думаю повоевать, — сказал он и тут же понял, какая неуклюжая, а, главное, бессмысленная получилась фраза. И с кем это он собрался воевать? С самим собой, что ли?

      Маша отыскала в темноте его губы, поцеловала нежно, потом просунула между ними кончик языка и пощекотала им небо.

     — Вкусно? — Она отстранилась, удивленная тем, что он не ответил на ее поцелуй. — Или ты еще не распробовал? Так получай же!

     Она впилась в его губы, заставляя их раскрыться. Его член, секунду назад еще совсем мягкий и ленивый, вдруг ожил, зашевелился, отыскивая вожделенное место.

      «Что же я делаю? — пронеслось в голове Николая Петровича. — Ведь и суток не прошло с тех пор, как я…»

      — Коленька, я хочу, чтобы ты лег на меня. Хочу почувствовать тебя всем телом, — шептала Маша ему в ухо. — Вот так… Ах, Господи, как хорошо. Теперь я быстро поправлюсь…

      На следующий день Николай Петрович попросил Виктора съездить на базар и купить самый красивый и дорогой букет.

     Он поставил цветы у себя в кабинете в ведро с водой и спрятал за тумбой стола, чтобы не видели посетители. Однако Первый увидел. Рассмеялся добродушно.

      — Люблю наивных и чистых душой. Сам когда-то был таким. А вот моя цветы не любит — ей бриллианты подавай. Тебе бы тоже не мешало подарить своей Комсомолочке какую-нибудь блестящую безделушку. Цветы, оно, конечно, хорошо и очень романтично, но они, как тебе известно, быстро вянут.

   В пятницу Николай Петрович заехал в ювелирный магазин на Центральной улице и выбрал серьги с мелкими бриллиантами в виде виноградной кисти. Они стоили очень дорого — две его зарплаты, но на этот раз премия, которую принес в конверте заведующий ХОЗУ, оказалась в два с лишним раза выше, чем в прошлом месяце. Николай Петрович порадовался прибавке. Вздохнул, вспомнив невольно, кому и чему обязан столь крупной суммой.

      Маша ликовала, как девочка. Она носилась от зеркала к зеркалу, потом надела крепдешиновое платье с юбкой «солнце» и стала кружиться в нем по столовой. Маленькая Машка сказала:

     — Я тоже хочу проколоть уши. У нас в классе две девочки носят сережки. Учительница говорит, что уши прокалывают только деревенские, но мне все равно очень нравится. Я не боюсь, что будет больно. Правда, Коля, не боюсь.

     За ужином Маша сказала, что ей неуютно одной в спальне, что будильник ей совсем не мешает — она после него даже лучше спит. И вообще муж и жена должны спать в одной постели.

      Так состоялось возвращение Николая Петровича в супружескую спальню.

 

 

 

      Дела сложились таким образом, что вопрос о «рыбалке» пока не поднимался. Не до того было. И Николаю Петровичу, и Первому приходилось мотаться по области, обеспечивая своевременные поставки колхозами зерна и прочих сельхозпродуктов государству. Как-то по пути Николай Петрович накоротке наведался к Устинье: завез деньги и половину свиной туши, которую положили в багажник его машины в колхозе «Заветы Ильича». Ната температурила и не вышла из своей комнаты. Устинья осунулась и была мрачнее тучи.

      — Сон я плохой видела, — сказала она. — У вас дома все в порядке?

      — Вроде бы в порядке. Обе Маши здоровы и шлют тебе приветы.

      — Ох, боюсь я этого сна, — пробормотала Устинья. — Очень боюсь.

      — Давай его водочкой запьем, — предложил Николай Петрович, доставая из кармана пальто поллитровку. — Неси огурцов и капусты. А еще хочу горячей картошки с постным маслом.

      Когда стол был накрыт, и они с Устиньей выпили по половине чайного стакана, она сказала:

      — Из района приезжал энкавэдэшник. Я его не пустила к ней — она как раз в жару лежала.

      Николай Петрович побледнел и выронил вилку.

      — Что ты ему сказала?

      — Я сказала, она моя сестра, и я не могу выгнать ее на улицу. Еще я сказала, тебе не известно, что она политическая.

      — Мне на самом деле про это не известно.

      Устинья молча измерила его тяжелым взглядом.

      — Она тут что-нибудь… такое говорила при посторонних?

      — Ей рот не закроешь. Тебе это известно лучше, чем мне.

      По тому, как сказала это Устинья, Николай Петрович понял, что Ната сообщила ей все, как есть. И про сына тоже.

      — Думаю, ты крепко меня не любишь.

      Он старался не смотреть на Устинью.

      — Так бы оно и было, кабы ты Машке отца не заменил. Я же вижу, как она льнет к тебе. Ну, а ради Машки я согласна даже Змея Горыныча полюбить. Вот оно как получилось в этой жизни.

      — Спасибо за правду, Устинья. А этот, как ты говоришь, энкавэдэшник, больше не появлялся?

      — Нет. Если появится, я на него кобеля спущу. Не люблю я эту нечисть…

      Прощаясь возле машины, Устинья сказала:

      — Может, оно и лучше, что Машка тебе весь белый свет застила. Вот, вырастет и будет тебе еще какой опорой. Ну а он… Еще неизвестно, что этот мальчик из себя представляет. Ой, грех я, дура, говорю. Чего не сделаешь ради любви. Верно, Петрович?…

      Она долго стояла, глядя вслед удаляющейся машине.

   Когда они выехали на шоссе, Николай Петрович закрыл глаза и попытался вздремнуть. Но почему-то видел Нату, метавшуюся в жару и бреду.

      Он пожалел, что не зашел к ней в комнату.

      Он так и не посмел признаться себе в том, что боится открытого и наивного, несмотря на все пережитое, взгляда Наты.

 

 

 

      День рождения Маши большой отмечали дома. Почтил своим присутствием Первый, отказавшийся по поводу такого события, как он выразился, от удовольствия съездить на рыбалку. Вечером, когда гости уже собрались расходиться, ввалилась Кудрявцева в гриме с двумя молодыми актерами театра, охапкой цветов и шампанским. Открыли рояль. Маша спела несколько цыганских романсов под аккомпанемент чернявого юноши с наклеенными усами в атласной косоворотке. Потом отодвинули стол и стулья, освободив место для танцев, и Первый лихо отплясывал гопак и барыню, тряся своим солидным брюшком. И Маша развеселилась. Скинула туфли, переоделась в креп-жоржетовое платье с глубоким декольте и прыгала словно козочка вокруг ставшего на одно колено Первого.

      — Фантастическая женщина, — приговаривал он, не спуская с Маши глаз. — А этот деспот держит вас взаперти. Вот я устрою ему взбучку на очередном бюро.

       И Крокодильша подхватила:

     — Да уж, ты, пожалуйста, сделай Петровичу последнее предупреждение за его домостроевские замашки. Ишь, какой собственник выискался. Так он скоро паранджу на Марью Сергеевну наденет. Но ты сам  во всем виноват: под самым своим носом терпишь феодальные порядки.

      В молодости Серафима Антоновна преподавала в школе историю. К тому же, как выяснится впоследствии, обладала тонким диалектическим чутьем.

      Кудрявцева предложила зажечь свечи. Откуда-то появилась гитара. Маша спела под ее аккомпанемент «Ночи безумные» Чайковского. Ей слегка фальшиво вторил актер с приклеенными усиками. Потом она села на ковер посередине комнаты, красиво разметав юбку, попросила гитару и стала петь один за другим старинные русские романсы. У нее был низкий хрипловатый голос, совсем не похожий на тот, каким она говорила. Даже видевшие виды актеры затаили дыхание, внимая ее пению. Она попросила не аплодировать, и один романс очень естественно переходил в другой. Наконец, она кончила петь, положила гитару на стул, медленно поднялась с пола. По ее лицу текли слезы. Она закрыла его ладонями и убежала в спальню, плотно прикрыв за собой дверь.

      Кудрявцева первая пришла в себя, включила свет и предложила тост за «божественный дар Марьи Сергеевны».

      — Не трогайте ее, дайте побыть одной, — сказала Елена Давыдовна  направившемуся было к двери спальни Сан Санычу. — Это часто случается после эмоционального перенапряжения. Особенно у тех, кто долго сдерживал эмоции. Ах, Николай Петрович, какой же у вашей жены божественный голос! У меня до сих пор по спине мурашки бегают. Вот где пропал большой драматический талант.

      Маша скоро вышла к гостям. Густо напудренная, с гладко зачесанными, собранными в пучок волосами, в строгом черном платье. Все мужчины, кроме Николая Петровича, кинулись целовать ей руки. Крокодильша тоненько вскрикивала:

      — Тарасова! Русланова! Вяльцева! Шульженко!

     Маша опустилась в кресло, вытянув длинные стройные ноги, и Сан Саныч, изобразив из себя пьяного, улегся возле них под гомерический хохот всех гостей. Он попытался поцеловать ей ногу, но Маша быстро поджала ее под себя, и Первый уткнулся носом ей в колени.

      Николай Петрович увидел выражение брезгливости на лице Маши и испугался, как бы она не выдала себя.

      Но Маша сдержалась. Она даже погладила Первого по лысине, правда, тут же отдернула руку и спрятала ее за спину.

      — Ну,  вот и разрушен домострой, — сказала Крокодильша.

      Николай Петрович успел заметить, как в ее глазах блеснул недобрый огонек.

 

 

     На этот раз премия оказалась в три раза увесистей. Недолго думая, Николай Петрович заехал все в тот же ювелирный магазин на углу Центральной и Коммунистической и выбрал для Маши браслет с рубинами. Потом его внимание привлекли маленькие золотые сережки в виде стебелька с двумя цветочками-аметистами. Он представил восторги Машки, которой решил купить эти серьги. Себе он присмотрел скромные запонки с каким-то темным камнем. Подчиняясь минутному порыву, попросил положить в отдельную, выстланную черным бархатом коробочку серебряные серьги с синими сосульками-стекляшками для Веры.

     Накануне ему приснился сон, что умерла Ната. Он попытался связаться по телефону с райцентром и попросить своего друга, председателя колхоза, заехать к Устинье. Телефонистка сказала, что гололедица оборвала провода, и связи нет. Николай Петрович старался убедить себя в том, что сны — это предрассудки и придавать им значение  все равно что верить в существование Бога. Однако весь день жил под впечатлением этого сна. Раздавая вечером подарки, поймал себя на том, что его почти не трогает радость домашних. Он даже разозлился на себя: ну и что, если Ната умерла? Что ему до нее? И кто она ему? Умерла — значит, отмучилась. Таким, как Ната, нет места  в нашей жизни.

    На следующий день его вызвал Первый и попросил (последнее время он именно просил Николая Петровича, а не приказывал ему) съездить в тот самый райцентр.

      — Понимаю, дороги, можно сказать, нету. Но ты бери мой вездеход. Да и мой Лешка поопытней твоего Виктора, — говорил Сан Саныч. — Там у них взяли и закрыли сдуру церковь. Это твой протеже Суриков постарался. Верующие возмутились и написали в обком. Как-нибудь уладь все миром, ладно? С батюшкой поговори. Ну, чтобы они в колокола свои на всю округу не звенели, что ли. С религиозным дурманом, как и с алкоголем, запретами бороться нельзя. Тут нужно очень осторожную и гибкую тактику избрать.

     Николай Петрович почему-то очень обрадовался возможности съездить в свой бывший район, хоть уже и избавился от гнетущего впечатления того сна. Заехал домой за полушубком и валенками — в вездеходе было почти как на улице, — прихватил несколько бутылок водки и охотничьих сосисок на случай, если они с Лешкой застрянут в хлябях раскисших от дождей и прочих природных катаклизмов дорог.

     Уладив по быстрому дела — молодой попик оказался неглупым и сговорчивым человеком, ну, а Сурикову пришлось подчиниться партийной дисциплине, — Николай Петрович велел Леше спуститься по скользкой, как каток, дороге, ведущей прямиком к дому у реки. Один раз вездеход так занесло на раскисшей глине, что шофер удержал его буквально в десяти сантиметрах от обрыва. И тут Николай Петрович вспомнил, что сны нужно понимать не буквально, а уметь их толковать. Его бабушка была крупным специалистом по этому делу, к ней, помнится, вся их улица бегала. Быть может, сон про смерть Наты был каким-то предупреждением для него, Николая Петровича. Ему вдруг сделалось очень неуютно, и он отхлебнул из фляги добрый глоток водки.

     Ната была жива — ей даже заметно полегчало. Она ходила по жарко натопленной комнате все в тех же брюках и тельняшке, в которых Николай Петрович увидел ее в тот день на обрыве. И он неожиданно для самого себя обрадовался, что Ната не умерла. Выставил на стол водку и выложил колбасу, сказав, что они с Лешей непременно заночуют. Уже смеркается, а дорога превратилась в сплошное болото. Леша, похлебав горячего борща, ушел спать. Ната только пригубила рюмку с водкой и отодвинула от себя. А вот Устинья пила так, что он только успевал ей подливать. Пила и не пьянела, а лишь поглядывала на него настороженно из-под полуприкрытых век.

       — Чего молчишь? Говори, не съем я тебя, — не выдержал Николай Петрович. — Да ты меня и не боишься.

   Устинья стрельнула глазами в сторону Наты, процедила чуть слышно: «Потом», — и хлобыстнула водки. Ната, почувствовав, что она лишняя, потянулась и ушла в свою жарко натопленную комнату.

      Устинья встала, поплотней прикрыла дверь и даже накинула ее на крючок.

      — Анджея видели, — сказала она, не спуская глаз с Николая Петровича.

      Николай Петрович не сразу вник в смысл слов Устиньи. Имя «Анджей» сохранилось в его памяти как бестелесный символ фронтового друга.  Последнее время он почему-то  никогда не вспоминал его в связи с этим домом у реки.

    — Видели? — машинально переспросил Николай Петрович, еще до конца не осознав значение этого глагола. — Где? Когда?

    — В соседнем районе. С ним заговорил Васильич, бакенщик. Сказал, он отрастил бороду и работает паромщиком. Васильич божится, что это был Анджей, хоть тот и назвал себя Иваном Федоровичем. Я верю Васильичу — он не станет попусту болтать.

      — А потом… потом его кто-нибудь видел?

     — Нет. Я в тот же день, когда услышала от Васильича, поехала туда на лодке. Это всего ничего, каких-то сто километров по течению. Но там уже работал на пароме какой-то дед. Тот человек проработал у них всего десять дней, получил двадцать трудодней мукой и постным маслом и куда-то исчез. У него была справка на имя Ивана Федоровича Гриценко. Вроде бы по форме и с гербовой печатью.

     — Твой Васильич мог и обознаться, — сказал Николай Петрович с явным облегчением. — Если бы Анджей был жив, он бы давно объявился сам.

      — Зачем? Нельзя ему объявляться. Нельзя.

      — Что-то ты не договариваешь.

      — Не договариваю. Не надо, Петрович, меня больше ни о чем спрашивать. Ой, не надо.

    Он открыл еще одну бутылку и налил им с Устиньей по полной граненой рюмке водки. Она выпила свою залпом, не закусывая. Николай Петрович понял с внезапной отчетливостью, что хмель не возьмет его, выпей он хоть целую бочку. В голове шумело, точно его мозг, дойдя до определенного состояния, стал превращаться в иную форму материи.

      — Назад я трое суток возвращалась, — рассказывала Устинья. — Как нарочно, поднялся встречный ветер, и по реке гнало высокие волны. Я тащила лодку на себе, а вода в реке ледяная. Едва до дому добралась, по лестнице меня уже Натка поднимала, не помню как. Я в бреду была.

      — Ты ей… рассказала? — спросил с беспокойством Николай Петрович.

    — А что я могла ей рассказать? Что мне почудилось, будто моя первая любовь жива, и я на старости лет бросилась разыскивать то, что навсегда потеряла? Вряд ли бы она это поняла. Может, в бреду я и сказала что-то такое. Но Натка  наверняка не подозревает, что вся эта история с моей безумной погоней за призраком имеет какое-то отношение к тебе. Ведь ты, как я поняла, боишься, что она может про это догадаться, верно?

      — Боюсь, — признался Николай Петрович. — Хоть и не верю, что Анджей мог уцелеть в ту страшную ночь. Не верю.

     — Легче всего сказать «не верю» и на этом поставить точку. Ты не хочешь верить, потому и не веришь, а я хочу. Я очень хочу, чтобы Анджей был жив. — Устинья вдруг уронила голову на стол и разрыдалась. — Так у нас с тобой всегда будет: то, чего буду очень хотеть я, не будешь хотеть ты. И наоборот, — слышал он сквозь рыдания. — Все у нас с тобой будет наоборот. Как в зеркале. Ты знаешь, как бывает в зеркале?

      — Знаю, — буркнул он.

   — Как я не хотела, чтобы ты в этом доме хозяином стал… Ты помнишь, какой он был при Анджее? Светлый, с распахнутыми окнами, полный букетов цветов и жужжания пчел. А при тебе стал мрачным, угрюмым. Даже когда ты уехал отсюда в город. Все равно на каждом столе, стуле, подоконнике как бы осталась печать: «Я принадлежу Соломину». И на Марье стоит эта печать… А вот коречка[i]  моя никому не принадлежит, хоть ты и удочерил ее. Правильно сделал, что удочерил, потому что ей жизнь жить. А какая жизнь может быть в этой стране у дочери польского дворянина и…

      — Замолчи, — велел Николай Петрович. — Распустила тут пьяные нюни. Не одни мы в доме. Стены и те нынче имеют уши.

      — Молчу, — безропотно подчинилась Устинья. — Я свою коречку крепко люблю и тебе за нее многое прощаю. А главное знаю точно: ты к смерти Анджея никак не причастен, хоть тут и разное болтают. Но попомни мое слово, Петрович: если Анджей живой, он обязательно вернется в этот дом. Потому что… он его ждет. Ждет. Ты не смотри, что я пьяная. Я наперед знаю, как оно будет. Ох, Анджей, бедный мой, какую ужасную судьбу послал тебе Господь…

 

 

      Возвращаясь вечером  с работы, Николай Петрович обычно заставал Машу за роялем. За два с половиной года, прошедшие с появления в доме инструмента, она стала так замечательно играть, что это слышал даже Николай Петрович своим, как она выражалась, «немузыкальным» ухом. Тихонько, чтобы не потревожить ее, он переодевался, мыл руки и шел ужинать на кухню к Вере. Сюда тоже доносились звуки музыки. Они были мягки, приглушены стенами, и из-за этого казались печальными. Маша всегда играла что-то грустное, минорное, как говорила Машка.  Когда Маша играла, Машка  обычно сидела в уголке дивана в одной и той же позе: подбородок на острых коленках, пальцы рук сплетены на затылке, глаза полуприкрыты. И выражение лица такое сосредоточенное, словно она боится пропустить что-то слишком важное для себя, что непременно должно открыться ей в музыке. «Я страдаю, когда слушаю музыку», — сказала как-то Машка. Тогда Николаю Петровичу показалось, что ей просто нравится это слово — страдаю. Тем более что она часто говорила: «Я страдаю, когда меня обманывают», или: «Я страдаю, когда меня заставляют есть насильно». В последнее время он начал верить в то, что музыка на самом деле заставляет Машку страдать: уж очень похудела она за эту осень, вытянулась, повзрослела лицом. Она уже бойко играла на рояле двумя руками, подбирала песенки из фильмов, при этом подпевая себе под нос. Маша купила проигрыватель и много пластинок. Машка потребовала, чтобы его поставили ей в комнату и часто заводила музыку на сон грядущий.

      — Она же не высыпается, — сказал как-то Николай Петрович. — Из-за этой музыки у девочки круги под глазами.

     — Ну и что? Я тоже в детстве слушала ночами музыку, — сказала Маша. — Если бы не музыка, меня, наверное, уже  не было бы  на этом свете.

      Николай Петрович больше не возвращался к этому разговору. Женщин все равно не переспоришь. Да и Маша большая за последнее время посвежела, слегка поправилась и была с ним ласкова и приветлива. Он радовался этой перемене, но с оглядкой: а вдруг солнышко спрячется, и небо снова закроют черные тучи. Последнее время он торопился домой, подразумевая под понятием «дом» и эту грустную музыку, и Машкино сосредоточенное лицо, и вкусный ужин на кухне, и… Словом, отними у него все это, и он бы наверняка не выдержал дневной напряженки.

      Сейчас, поужинав и напившись чаю, он вошел в столовую и сел на диван, стараясь не скрипнуть пружинами.

      Маша закончила играть, и Машка взвилась, заходила колесом по дивану, обежала несколько раз вокруг стола и с размаху повисла на шее у Николая Петровича.

      — Какой ты красивый! — воскликнула она. — А ты знаешь, я заметила, когда мама играет, ты делаешься очень красивым. И молодым.  Ну, я пошла спать, а вы тут обнимайтесь и целуйтесь. Мне так нравится, когда вы обнимаетесь. Вам это идет. Особенно тебе, мамочка. Спокойной ночи…

      Она соскользнула с его колен, побежала к двери и, обернувшись на пороге, послала им обоим воздушный поцелуй.

      Маша медленно и грациозно встала из-за рояля и направилась к Николаю Петровичу. Он поднялся ей навстречу.

      — Коленька, ты знаешь, я сегодня весь день такая… такая счастливая. Я еле дождалась, пока ты придешь с работы. Ну почему ты всегда так поздно задерживаешься? Мне бы так хотелось сходить с тобой в кино, в ресторан. Вдвоем. И чтобы больше никого. Слышишь?

      — Обязательно сходим. В следующее воскресенье и сходим.

      — Ты только так говоришь, а потом разложишь в воскресенье на  столе свои бумажки, нацепишь на нос эти ужасные очки — ты в них настоящим стариком кажешься — и…

      Она вздохнула и потерлась своей мягкой горячей щекой о его шею.

      — Это воскресенье я не буду работать. Оставлю все бумаги в сейфе на работе. Обещаю тебе.

     Она улыбнулась и положила голову ему на плечо. Он обнял ее, прижал к себе, испытывая приятное, расходящееся по всему телу желание. С Машей так всегда: хочется раствориться в ней, не ощущать себя, а только удовольствие от этого растворения. Он отдавался Маше весь без остатка. Ни с одной женщиной не было  у него ничего подобного. Обычно близость с женщиной означала для него напряжение, потом короткий миг удовольствия. Даже не удовольствия, а какого-то злорадного удовлетворения. (Это было похоже на ощущение, когда в детстве он расчесывал до крови цыпки на руках. Болезненное трение пальцев о кожу вдруг в какой-то миг перерастало в полусекундное наслаждение). После он проваливался в глубокий кромешный сон. После близости с Машей его сон обычно был тревожен, зыбок. И во сне повторялось это удовольствие саморастворения, наполняя тело молодостью и силой. Точно Маша была живительным источником, к которому он, утомленный путник, приникал и  не мог оторваться.

     — Коленька, у меня есть для тебя очень важная новость. — Маша зарделась, как юная девушка, потупила взор. — Кажется… нет, не кажется — я точно беременна.

      И она в упор посмотрела на него.

    До Николая Петровича не сразу дошел смысл сказанного Машей — он вдруг подумал о проказницах из «замка царя Соломона», и ему стало противно самого себя. Эти приключения лишний раз напомнили ему о том, что человек еще и грязная скотина.

      — Ты… не рад?  — испуганно спросила Маша.

      Он закрыл лицо ладонями и прошептал:

      — Не может быть! Не может быть!

      И разрыдался.

      — Что с тобой, Коля? — Маша теребила его за плечо. — Если ты не хочешь ребенка, я…

      — Я не могу в это поверить Я… я слишком давно… всегда… этого хотел, — бормотал он в каком-то сладком бреду.

 

 

 

     

      Как-то встретившись в лифте с Крокодильшей, Николай Петрович перехватил ее взгляд.  Она смотрела на него хитро и уж больно многозначительно. Он встревожился, не зная, в чем дело: о будущем ребенке, кроме них с Машей, еще не знала ни одна живая душа. Николай Петрович считал Серафиму Антоновну лакмусовой бумажкой их взаимоотношений с Первым. Но с Сан Санычем у них, вроде бы, все в порядке. Правда, последнее время на «рыбалку» он не ездит — перенес гипертонический криз, и сахар в моче обнаружили. Как-то в порыве великодушия он предложил Николаю Петровичу «смотаться на остров и проведать озорниц», но Николай Петрович, поблагодарив, отказался. Дескать, много работы и будней не хватает. Разумеется, он не сказал Первому, что дал себе слово «не пачкаться грязью». Узнав о будущем отцовстве, Николай Петрович стал относиться к себе строже. Он вдруг понял, что гордится собой, и это открытие его обрадовало и взволновало. Маленький человечек, растущий в таинственных глубинах Машиного чрева, наверняка будет похож на него, Николая Петровича Соломина, и чертами лица, и, возможно характером. Бреясь, он теперь подолгу рассматривал себя в зеркало: маленькие серые глаза-буравчики, крутые — скифские — скулы, нос неопределенно расплывчатой формы, узкие губы, слегка стесанный подбородок. Что-то незавершенное было в его лице. Быть может, соединившись с классической красотой Маши, черты будущего сына (он не сомневался, что это будет сын) обретут законченность формы. Он очень хотел, чтобы сын был выше его ростом, смелее и решительней в поступках и…  Да, чтобы в нем не было этого скотства. Николай Петрович  очень бы переживал, если бы его родной сын, став взрослым, имел  дело с женщинами вроде проказниц из «замка царя Соломона».

      Выходя из лифта, Крокодильша покровительственно похлопала Николая Петровича по плечу.

      — Марье Сергеевне самый сердечный привет. Похорошела она за последний месяц. Завидую я вашей семейной идиллии, Петрович. Берегите свое сокровище.

      Она скрылась в недрах парадного, прошуршав обтянутыми в капроновые чулки икрами.

    Маша теперь подолгу лежала, уставившись в потолок и положив на живот обе ладони. Ее поташнивало по утрам, она чувствовала слабость и боль в пояснице. Серебрянский прописал минеральную воду, апельсины и десертную ложечку кагора с вечерним чаем.

     — Покой, любовь, внимание, но очень ненавязчивое, — наставлял Николая Петровича Серебрянский. — Одну на улицу старайтесь не пускать. Дорогой Николай Петрович, я бы на вашем месте отодвинул на второй план все ваши важные государственные дела и окружил бы заботой супругу. Поверьте, женщина, вынашивающая ребенка, это та же Дева Мария. Понимаю, вы неверующий, но все равно наверняка согласитесь со мной, что процессы, происходящие сейчас в организме Марьи Сергеевны, иначе как священнодействием не назовешь.

      Еще ни о чем не подозревавшая Машка, влетала в спальню, скакала по кровати и кричала:

     — Ты стала такой ленивой, мама. А он по тебе очень скучает. Я слышала, как он вздыхал. Прошу тебя, сыграй «Баркаролу» Чайковского. И еще ми-мажорный этюд Шопена. И «Грезы любви».

    Маша садилась и играла. Едва она только поднимала крышку рояля, как музыка уже заполняла собой каждый уголок квартиры, не оставляя места для других звуков. Он ужинал, принимал душ, читал газеты под музыку. Нельзя сказать, чтобы она его трогала, но все время дразнила чем-то таким, что существует в этом мире, но ему, Николаю Петровичу, недоступно.

      Однажды Маша вытянулась в постели, надула живот и сказала:

     — Скоро я стану тяжелой и очень страшной. И ты разлюбишь меня и найдешь себе другую. Коленька, ты не станешь искать себе другую женщину, правда?

     — Зачем их искать, когда они сами липнут, — попробовал пошутить Николай Петрович, но тут же спохватился: шутка вышла неудачной.

      — А как они липнут? Сразу предлагают себя, что ли? Интересно, а красивая женщина может соблазнить мужчину, если он этого не хочет или если очень любит жену? Скажи, Коля, может?

     — Женщина все может, — буркнул Николай Петрович и добавил: — Но нужно успеть вовремя унести ноги. Пока они тебя еще несут.

      — Коля, а ты бы сумел мне изменить? Ну, если бы, как ты говоришь, не успел унести вовремя ноги? Сумел бы?

      Она смотрела ему в глаза. Он не выдержал этого взгляда.

      — Нет, — сказал он и уткнулся носом в газету.

      Но Маша на этом не успокоилась. Она резво вскочила, села на него верхом, вырвала из рук газету и потребовала:

      — Поклянись, что ты мне не изменишь. Хотя бы пока я ношу нашего ребенка. Потому что если ты мне изменишь…

      Она поперхнулась и закашлялась, не договорив фразы.

      — Ты прямо как Машка. Ты же знаешь, что слова всего лишь слова, — попытался выкрутиться Николай Петрович.

    — Нет, слово — это очень важно. Особенно в любви. Это как заклинание злых сил. Ведь злые силы всегда пытаются разлучить тех, кто любит друг друга.

      — Глупенькая… Хорошо, я клянусь. У меня и в мыслях не было тебе изменять.

      — Но если женщины будут сами к тебе липнуть? —  не унималась Маша.

     — Что я мед, что они ко мне станут липнуть? Меня  женщины побаиваются. Да и у меня с ними сугубо деловые отношения. Сама знаешь, мне некогда с ними церемонии разводить.

      — Не знаю я, Коля. Откуда мне знать, что вы там на работе делаете? — Маша слезла с него и легла рядом. — И на рыбалку ты несколько раз ездил. Без меня.

      

 

[i] Дочка (польск.).