Николай Петрович встрепенулся и покосился на жену. Но нет, Маша явно ни о чем не догадывалась. Ее лицо оставалось все таким же безмятежно спокойным.

      — Я же туда с Сан Санычем езжу. Рыбалка — это сугубо мужское дело. К тому же Сан Саныч, как тебе известно, человек очень строгих правил относительно женского пола.

      — Да-а, — протянула Маша. — Это я так, пошутила. Хотя твой Сан Саныч прирожденный ловелас и в молодости от души покуролесил. Крокодильша же, насколько я понимаю, смотрела на его шалости сквозь пальцы, поскольку она фригидная женщина.

      — Какая? — не понял Николай Петрович.

      — Ты что, не знаешь, что значит фригидная женщина?

      — Нет, — честно признался он.

      Маша рассмеялась.

      — Мой бедный наивный Коленька. А еще состоишь в самой передовой и прогрессивной партии в мире. Неужели вас там не учат, что далеко не каждая женщина способна отвечать на ласки мужчины? По-русски это называется бес-чув-ствен-на-я. Ясно? Крокодильша, я уверена, и смолоду была в постели вроде дубовой колоды. А потому ей глубоко наплевать на то, есть ли у твоего Саныча бабы на стороне или нет. Лишь бы деньги на них не тратил.

      — Откуда ты все это знаешь? — недоумевал Николай Петрович. — Она что, откровенничала с тобой?

      — Ни Боже мой. Я ненавижу обсуждать с бабами интимные темы. Но тут все видно невооруженным глазом.

   Николай Петрович был в полной растерянности. Не подозревал он за Машей подобной проницательности. Хотя, возможно, это никакая не проницательность, а ее фантазии.

      — Как ты сказала: фри… фрибидная?

     — Фригидная. Смешное слово, правда? И я, честно говоря, не могу до конца поверить в то, что женщина может быть равнодушна к ласкам мужчины. Правда, говорят, многое зависит от самих мужчин.

     Николаю Петровичу казалось с одной стороны, что говорить на подобные темы с собственной женой неприлично, с другой — ему было страшно интересно. Он вдруг почувствовал себя мальчишкой, открывающим тайны общения разнополых существ. Интересно, откуда Маше все это известно?

     Он повернул голову и внимательно посмотрел на жену. Оказывается, все это время она изучала его пристальным испытующим взглядом.

      — Я хочу, чтобы наш мальчик был умнее своих родителей, — сказала Маша и нежно погладила себя по животу. — Чтобы он жил не так, как живем мы. Коленька, мы ведь неправедно живем.

      — Мы? — удивился Николай Петрович.

      — И мы с тобой тоже.  Я… я помню, Анджей очень боялся, что кто-нибудь узнает про то, что он был в немецком плену. Но ведь он не виноват, что попал в плен. Во время войны многие попадали в плен. Зачем же их за это наказывать?

      — Если бы все сдались в плен, Гитлер завоевал бы нашу страну. Во время войны не о своей шкуре нужно думать, а о родине, — убежденно сказал Николай Петрович.

      — Но умирать не хочется никому. Тем более, если ты умираешь бессмысленно, — возразила Маша.

      — Что значит бессмысленно? Люди умирали с именем Сталина на губах.

      — Я ненавижу твоего Сталина, — вдруг сказала Маша. — Он убил моих родителей.

 

 

 

      Серафима Антоновна зачастила к Соломиным. Она шла на звуки Машиного рояля, как охотничья собака на запах дичи. Выпив с утра горячего молока с печеньем, Маша надевала длинное, специально сшитое у портнихи для музицирования платье, укрепляла на штативе крышку рояля, отбирала ноты.

      Она начинала свой день с Моцарта или Бетховена. Через полчаса раздавался звонок в дверь, и Вера, предварительно посмотрев в глазок, впускала Крокодильшу. Почтенная Серафима Антоновна никогда не приходила с пустыми руками: приносила либо букетик цветов для «пианистки», либо какую-то особую конфетку для «Машустика», либо «полезную» статью в газете или журнале, с которой непременно  должен ознакомиться «каждый грамотный человек». Прервав усилием воли свои занятия, Маша угощала Крокодильшу кофе, от запаха которого ее сразу начинало тошнить, а потому визиты Крокодильши ассоциировались у нее с отвратительными позывами, подкатывающими к горлу мутными волнами откуда-то из самой глуби живота.

      Крокодильша вглядывалась в лицо Маши своими цепкими, как репьи, маленькими глазками неопределенного цвета, при этом без умолку болтая. Рассказывала, как ужасно храпит Сан Саныч, в силу чего ей пришлось «изолировать его в кабинете», как часто у него после рыбалки «открывается геморрой».

      — Судя по всему, они там нарушают режим, — рассуждала Крокодильша, держа двумя пальцами чашечку с кофе и изо всей силы оттопыривая короткий толстый мизинец.

      Что значит «нарушать режим», Крокодильша не пояснила, а Маша не спросила. Она сидела, глядя в одну точку где-то за правым ухом Крокодильши, и старалась подавить в себе усиливающуюся тошноту. Потом Крокодильша, подавшись всем телом вперед и понизив свой похожий на цыплячий писк голос, сообщала ей доверительно о том, что у нее был ранний — в сорок лет — климакс, а через три года врачи обнаружили опухоль и удалили ей  матку.

      — С тех пор мы с Сан Санычем не поддерживаем никаких интимных отношений, — рассказывала Крокодильша. — Он как-то сказал мне, что женщина без матки все равно что водка без градусов. Сначала мне стало обидно до слез — ведь сам же, сам виноват, что у меня выросла опухоль. Врачи уверены, это от  абортов, а я их сделала восемнадцать. Милая моя, заклинаю вас на правах матери: никогда не делайте абортов. Помимо всего прочего, это еще и страшное унижение для женщины.

      В Машином животе теперь творилось что-то невообразимое, и муть поднималась все выше, корежа спазмами горло.

     — Однажды я сделала аборт, когда ребенку уже было восемнадцать недель, — продолжала Крокодильша, не спуская с Маши своих глазок-репьев. — Помню, мы крепко повздорили с Санычем, и он уехал в командировку, громко хлопнув дверью. В ту пору мы жили в коммунальной квартире, дочки без конца болели, а меня по утрам выворачивало наизнанку. От соседей стыдно было — с нами жила интеллигентная пожилая пара  научных работников. Подозреваю, в их жилах текла дворянская кровь, и я, помню, приглядывалась на кухне к Варваре Николаевне, стараясь перенять ее манеры. Так вот, он уехал и с концами: ни звонка, ни телеграммы. Дочки одна с ангиной, другая подцепила ветрянку. Думаю: куда же тут младенца заводить? Всего две комнатушки, пеленки и те негде вешать, а тут еще злость у меня на Саныча такая, что убила бы чем попало. Старшая сестра и говорит мне: «Есть у меня одна старушка-акушерка. Вызывает искусственные роды. На дом приходит, берет продуктами либо мануфактурой…»

      Крокодильша шумно отхлебнула кофе и поставила чашку на блюдце. У Маши внутри немного улеглось, и лоб покрылся испариной облегчения.

    — А у нас комнаты смежные и двери между ними нету, — снова принялась рассказывать Крокодильша. — Сестра завесила дверной проем покрывалом, включила дочкам радио. Обеденный стол застелили старой клеенкой…

      Маша сидела, словно завороженная, не в силах шелохнуться. Отвратительная — изнаночная — сторона жизни обладает способностью притягивать к себе  почти с той же силой, что и прекрасная. Маша боялась пропустить слово из рассказа Крокодильши, хоть он и вызывал у нее самое настоящее омерзение.

      — Старушка была маленькая и вся сморщенная, как печеное яблоко. —  Крокодильша придвинула к Маше свой стул и понизила голос почти до шепота. — Но руки у нее оказались очень сильными. Она ощупала мой живот, больно надавливая на него кончиками своих холодных пальцев. Потом положила мне под ягодицы подушку, велела согнуть ноги в коленях и расставить их как можно шире. Я лежала совершенно голая под низко спущенным абажуром и дрожала от холода и страха. Старушка порылась в своем чемоданчике-балетке, достала металлическую воронку с длинной изогнутой трубкой и велела сестре принести из кухни кастрюлю с горячей водой. Она, как мне показалось, со злостью запихнула мне между ног воронку, сказала сестре: «Держи ее за ноги», — развела в кипятке какой-то желтоватый пенящийся порошок, набрала полный ковш и стала лить в  воронку. Мои внутренности словно огнем опалило. Я вскрикнула, сестра зажала мне рот ладонью. Старуха сказала: «Ты ей, главное, ноги держи, чтобы меня не побила. Сейчас она затихнет — я ей дам понюхать эфира».

      Она поднесла к моему носу кусок ваты, и я почувствовала слабость во всем теле, да такую, что не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Но я все помнила и чувствовала, что со мной делают.

     Маша была уверена, Крокодильше доставляет удовольствие вспоминать и рассказывать обо всем этом, она смакует мельчайшие подробности когда-то пережитых  унижений и боли.

      — Старуха била ребром ладони мне по животу, лила в воронку кипяток, снова била. Потом навалилась на мой живот всем телом, и мне стало нечем дышать. «Кровь!» — услышала я испуганный крик сестры, и старуха вытащила из меня воронку, сполоснула ее в кастрюле с кипятком, кинула в свой чемодан. Сказала сестре: «Через час позвонишь в больницу. Одень ее и уложи на кровать. И пол затри.   У нее начались схватки».

      Она снова дала мне понюхать вату, захлопнула балетку и ушла. Я видела словно издалека, как сестра одевает меня, помогает лечь в кровать, укутывает одеялом. Потом она вымыла в столовой полы, подвинула на место стол, застлала его скатертью и даже поставила вазу с бумажными розами. Я чувствовала, что подплываю кровью. Начались сильные боли и схватки. Из больницы приехали почти сразу после вызова — она была у нас за углом. Меня тут же положили на операционный стол, и я потеряла сознание. Утром нянечка сказала, что у меня был мальчик. Помню, мы с Санычем так хотели сына. — Крокодильша вздохнула. — Сам виноват. Я потом долго болела, а сестра, царство ей небесное, смотрела за дочками. Саныч у меня в ногах ползал, когда приехал. И рыдал, как баба. А я совсем не переживала. Не до того было: внутри все целый месяц огнем горело. Хоть бы одному из мужиков испытать такое. Нам в тот же год квартиру хорошую дали, Саныча сделали директором завода. Я прислугу наняла…

      Крокодильша рассказывала что-то еще, но Маша уже не слышала. Ее захлестнула с головой новая волна мути. Она вскочила, опрокинув стул, бросилась в ванную. Ее выворачивало мучительно и с болью. Она помнит, как Крокодильша дала выпить ей какие-то капли, пахнущие мятой, а потом они вдвоем с Верой отвели ее в спальню, уложили на кровать и накрыли до подбородка одеялом. Крокодильша уселась у нее в ногах. Маша впала в полузабытье. Ей чудился обитый цинком стол, над которым светил злой глаз лампы. По столу ползали змеи, сплетаясь в скользкий шевелящийся клубок. Одна из змей подняла голову, высунула раздвоенный язык и беззвучно зашипела. Машу охватил ужас, и она очнулась. Крокодильша все так же сидела у нее в ногах, не спуская глаз с ее лица.

      — Бедняжка, — сказала она. — Зато у вас наверняка будет мальчик. Меня тоже в тот раз страшно рвало, а обеих дочек я носила очень легко. Скажите вашему мужу, чтобы он вас берег. А то они другой раз ведут себя, как бесчувственные истуканы. Но это не от злого умысла, уверяю вас. Просто они никогда не бывали в нашей шкуре.

      Маша снова куда-то провалилась. На этот раз ее окружал кромешный мрак. Когда она проснулась, Крокодильши уже не было в комнате.

     Скоро пришла из школы Машка и, бросив портфель, села за рояль. Она подбирала какую-то знакомую мелодию, но Маша не помнила, где и когда слышала ее. Ей сладко дремалось под музыку. Она видела какой-то экзотический цветок с прозрачными желтыми лепестками, который раскачивался на своем тоненьком стебле. Внутри цветка дрожали капельки росы.

      Маша открыла глаза и улыбнулась.

      Возле кровати стояла Машка и смотрела на нее, восхищенно разинув рот

      — Ты была такая красивая во сне. Это потому, что ты слышала музыку. Ты спи, а я буду тебе играть. Спи, мамочка…

 

 

 

      В субботу Первый зашел в кабинет Николая Петровича с загадочным видом, сел на стул возле стола, вытянул ноги и сказал:

      — Все. Едем отдыхать. Пропади она пропадом, наша треклятая партийная жизнь. Ни охнуть, ни перднуть. У тебя есть коньяк?

      Николай Петрович достал из шкафчика возле стола бутылку «Арарата», две хрустальные рюмки и плитку шоколада «Гвардейский» Они выпили молча, не чокаясь.

      — Лучше быть алкоголиком, чем неврастеником, — изрек Первый. — Я на этой партработе уже целый букет болезней нажил. От ишиаса до геморроя. Наливай по следующей.

      Они за пятнадцать минут оприходовали бутылку, и Николай Петрович ощутил приятную легкость во всем теле. Главное, поднялось настроение, тревоги и заботы отошли на задний план. За окном светило солнце, чирикали воробьи. Ему захотелось уехать из города, дыхнуть свежего воздуха, побродить по берегу реки. Последнее время он работал с утра до поздней ночи и без выходных. Организм требовал разрядки.

     — И что, едем? — спросил Первый, с хрустом отламывая кривую дольку шоколада. — Оставим на вертушке Труханова. Если что, он нас мигом оповестит. Я уже велел Леше позвонить туда и распорядиться истопить баню.

     У Николая Петровича приятно похолодело внутри — он представил себе «замок царя Соломона», спрятанный среди елок и сосен, мягкий желтый свет в столовой, проворные, доставляющие столько удовольствий пальцы проказниц… «Все равно Маша вся ушла в себя, — подумал он. — А если она вдруг узнает?… Нет, откуда ей узнать? Рыбалка — законный отдых каждого мужчины, тем более работающего на износ».

      — Только не забудь позвонить Комсомолочке, — напомнил Первый. — И обязательно передай ей от меня привет. Она у тебя последнее время расцвела. Значит, ты хороший муж. Ну, а если обидишь свою Комсомолочку, не беспокойся, защитники у нее найдутся. Рыцари и в советское время не перевелись, будь спокоен.

      Первый вышел, а Николай Петрович набрал дом. Маша мгновенно сняла трубку и спросила:

      — Скоро приедешь? Я соскучилась. Вера испекла пирог с капустой.

      — Понимаешь, мы с Сан Санычем думаем… махнуть на рыбалку.

    Николай Петрович вдруг почувствовал себя самым настоящим преступником, скрывающимся от справедливой кары правосудия.

      — Как жалко…

      Он слышал в трубке прерывистое дыхание Маши.

      «Черт бы побрал этого Саныча со своей рыбалкой! — мысленно выругался Николай Петрович. — Может, сослаться на нездоровье и уехать домой? Но о каком нездоровье может идти речь, если мы только что вдвоем высадили бутылку коньяка?..»

     — Ты меня слышишь? — спросил он в трубку. — Понимаешь, Санычу нужна компания, а… Словом, он берет меня, потому что доверяет мне целиком и полностью. Это для меня очень важно.

       — Понимаю. — Маша вздохнула. — Я буду ждать тебя. Удачной рыбалки, Коленька.

   Она первая повесила трубку. Николай Петрович тяжело встал, достал из того же шкафчика початую бутылку трехзвездочного коньяка и залпом выпил две полные рюмки. И все равно на душе оставалось муторно и гадко. Он быстро собрал со стола бумаги, запер их в сейф, связку ключей, на которой были и ключи от квартиры, засунул в потайной ящичек за книгами, о котором знали только он и Первый, −  он и посоветовал Николаю Петровичу, уезжая на рыбалку, прятать ключи в этот ящик.

      — Всякое может случиться с нашим братом, Петрович, стоит нам в женские объятья попасть, — сказал он перед тем, как они собрались на рыбалку во второй раз. — Бабы другой раз могут под такой монастырь подвести, что никакие прежние заслуги перед партией не спасут...

      Остров припорошило снежком, но река еще не стала. На пароме Николай Петрович думал об Устинье и Нате. Представил их, живущих уединенно и на отшибе, вдалеке от бушующих страстей. И почему-то позавидовал тому нелегкому покою, который, как он был уверен, завоевывается только путем многих и многих страданий. Он нисходит на человека, когда устает душа. Устает, но не смиряется. Душа… Если она есть у человека, то где, интересно, находится? Вот у него сейчас ноет и тянет в области солнечного сплетения. Но это, скорей всего, от выпитого без закуски коньяка. Устинья сохраняет верность мертвому Анджею. Николай Петрович никак не мог поверить в то, что его фронтовой друг жив. Был бы жив, давно бы объявился, думал он, исходя из собственной логики, сложившейся на сегодняшний день его жизни. Тем более, что у них с Машей была, судя по всему, безумная, страстная любовь. Интересно, а мог бы Анджей вот так же, как… Еще не додумав до конца своей мысли, Николай Петрович уже знал на нее ответ: не мог. Не мог бы. Анджей наверняка не изменял Маше. Он был какой-то старомодный в этом отношении и, вероятно, даже верил в Бога и грех. Ну да, помнится, в Венгрии он заходил в костел, целовал распятие и просил Бога, чтобы спас его от пули. Глупость какая: целовать деревяшку и о чем-то ее просить… Но верность — это не глупость. Хотя вряд ли существует какая-то связь между человеческой верностью и верой в Бога. Или же Анджей не изменял Маше только потому, что боялся кары Господней? Вот он, Николай Петрович, ничего не боится. Он — современный человек. Если в данный момент он поступает плохо, он сам за все ответит. И не перед Богом, а перед собственной совестью.

      Но почему тогда так противно болит в том месте, где солнечное сплетение?..

 

 

      Сан Саныч вызвал Николая Петровича в конце рабочего дня. Велел своей секретарше, весьма престарелой, похожей на старую деву Валерии Викторовне не тревожить его ни по какому делу.

    — Скажи: срочное совещание. Если кто-то будет настаивать, посылай в идеологию — они там от самого черта отговорятся. — Откинувшись на спинку кресла, бросил по-дружески Николаю Петровичу: — Располагайся.

     Николай Петрович удивленный и слегка напуганный столь неожиданным развитием событий — Первый никогда не вызывал его официально, через секретаршу, а звонил по внутреннему телефону сам, — сел на стул возле окна и поджал под сиденье ноги.

      — Что это ты как бедный родственник или какой-нибудь инструктор на побегушках примостился? Иди к столу. Я же своих не кусаю.

       Николай Петрович пересел к столу, все так же непроизвольно поджав под сиденье ноги.

       — Коньяку или водочки?

       — Если можно — водки, — пробормотал еще не окончательно пришедший в себя Николай Петрович.

    Первый приподнял гипсовый бюст Ленина на левой стороне столешницы. Вождь мирового пролетариата внутри оказался пустым и вмещал в себя очень полезные, с житейской точки зрения, предметы: бутылку «Столичной» и два серебряных кубка размером с чайный стакан.

      — Музейщики подарили на юбилей, — пояснил Первый. — Кубки, разумеется. Ну, а Ильич пылился в углу, на тумбочке. Здесь, надеюсь, ему веселей.

      Они выпили залпом по полкубка. Николаю Петровичу не хотелось пить так много, но раз Сан Саныч выпил до дна, он тоже не мог поставить на стол недопитый кубок. Даже если бы ему было запрещено категорически употреблять спиртное.

      — Один не могу, — признался Сан Саныч. — А дома гэпэу. Как ты себя чувствуешь?

      — Нормально.

      Николай Петрович шаркнул под стулом ногами. Он бы сроду не признался Первому даже если бы был при смерти.

      — Что значит — нормально? Я тебя по-дружески, а ты как на бюро. — Первый слегка наклонился над столом. — У тебя… в муде не чешется?

      — Нет. А вообще я как-то не обратил внимание — сегодня был такой суматошный день.

     — Ну, это ты, брат, не заливай. Ты же не гипсовый, как наш товарищ по партии. У меня сегодня еще какой занятой день был — валом колхозники валили, — а я так и ерзал задницей по креслу. И сыпь какая-то высыпала. Вот наказание. В поликлинику-то нельзя обратиться: весь город будет знать, что Первый трипперок подцепил. У тебя нет знакомого врача?

      Николай Петрович напрягся, но кроме Серебрянского, не вспомнил никого.

     — Серебрянский не годится.  Нельзя евреям такие тайны доверять. Потом у них всю жизнь на крючке будешь. Ну, а у супруги твоей, того… Она же, наверное, от тебя аборты делает, значит, доктор какой-то есть. Спроси, а?

      Николай Петрович зарделся. Он не стал растолковывать Первому, что Маша никогда никаких абортов не делала — даже в житейских вопросах он был неспособен возражать Сан Санычу. Лишь сказал коротко: «Я спрошу у нее. Сегодня же». И тут же подумал о том, что ни за что не сможет это сделать даже по приказу Сан Саныча. Однако из этой ситуации нужно было как-то выкручиваться.

      Между тем Первый разлил по кубкам оставшуюся водку и сказал:

      — А проклятые капиталисты виску вьют. Это такая гадость. Уж лучше жить при социализме.

      И опрокинул кубок до дна.

      У Николая Петровича с голодухи запекло и заурчало в желудке.

      — Значит, у тебя не чешется, — глубокомысленно изрек Сан Саныч. — Это Алка виновата. Ты с ней не валандался после того, как я спать завалился?

      И снова Николай Петрович зарделся.

      — Я… был с Зиной. Мне не нравится, когда они обе… Я не умею сразу двух ласкать.

     Сан Саныч усмехнулся. Если бы не собственные проблемы, он бы наверняка посмеялся от души над наивностью своего коллеги.

      — А их и не нужно, как ты называешь, ласкать. Это их дело тебя ласкать. Так, значит, это Алка. Вот я упеку ее за решетку за проституцию. — Внезапно лицо Первого жалко сморщилось, и он просительно посмотрел на Николая Петровича: — А ты, случаем, не знаешь, чем от этой мерзости лечатся?  У тебя никогда ее не было?

      Николай Петрович и рад бы был сказать Первому «было», да язык не повернулся солгать. Он коротко покачал головой и вдруг вспомнил, что еще когда жил в райцентре, рассказывала ему одна бойкая бабенка, что ее заразил триппером полюбовник, вернувшийся из мест заключения. Она божилась, что вылечилась ровно за неделю: парилась каждый день в бане «до семи потов», а после баньки принимала внутрь стакан самогонки со жгучим перцем.

      Николай Петрович сообщил этот рецепт Первому, и тот расхохотался, откинувшись на спинку.

    — А что, испробовать не мешает. Тем более, я слышал, что женщину от подобных болезней вылечить трудней, чем мужчину. А она не говорила, внутри ни чем не обрабатывала? Ну, в своей п…?

      Уменьшительно-унизительный вариант этого ругательства показался Николаю Петровичу еще гаже.

      — Кажется…  Да, точно. Пчелиным медом. Майским.

      Первый сделал запись на листке перекидного календаря. Похоже, у него полегчало на душе.

     — А я, брат, было струхнул. Да ведь трипперок — это, говорят, такой пустяк. В царской России считалось, что тот не настоящий гусар, кто им не переболел. Хотя, может, это вовсе и не триппер. Попробую, попробую рецепт твоей бойкой бабенки. А у супруги пока ничего не спрашивай: неловко мне как-то перед ней. Авось все обойдется. Спасибо тебе, брат. Еще выпьем?

    Они распили еще одну бутылку «Столичной». Николая Петровича поташнивало от голода и голова кружилась. Он отпустил шофера, решив пройтись пешком, — до дома десять минут нестроевым шагом. На воздухе дышалось легко. Аппетитно похрустывали подмерзшие лужи, над головой порхали одинокие снежинки. Город притих, сосредоточив свою жизнь за стенами домов, за всеми этими разноцветными шторами и занавесками, сквозь которые уютно светятся окна. Когда-то в юности, еще до войны, Николай Петрович любил бродить один по своему родному городу. Когда он учился в институте, да и потом работал преподавателем, у него было свободное время. Много свободного времени. Был он в ту пору беден — не имел даже приличного костюма и штиблет, — но был счастлив и доволен жизнью. А сейчас? Счастлив ли он? Или, по крайней мере, доволен?.. Дома его ждет жена, женщина удивительная, им так и не познанная до конца, а потому, наверное, особенно привлекательная. Эта женщина, кажется, любит его и должна родить ему сына. Машка ему как родная дочь. Любимая дочь. Живет он в просторной квартире в доме для избранных людей города, ездит на казенной машине, хорошо зарабатывает, да и впереди, пожалуй, кое-что светит: из их города уже скольких партийных работников забрали на руководящие должности в Москву. Словом, все у него сложилось, с житейской точки зрения, очень удачно. Мало того, он всегда любил свою работу и отдавался ей весь без остатка. Правда, когда в его жизни появилась Маша, он понял, что работа работой, а семья — семьей. Маша его многому научила, сама того не подозревая. Когда-то ему казалось, что идее должно быть подчинено все. Любовь тоже. Теперь он знает наверняка: любовь не подчиняется никому, даже той же идее, и Маша, не приемлющая столь дорогой ему наш, советский, образ жизни, Маша, со всеми ее привычками, взглядами и убеждениями осколок жизни безвозвратно исчезнувшей, эта Маша стала для него самым родным, самым близким человеком, которого он готов, если потребуется, заслонить собственной грудью. Нет, он никогда не предаст идею, которой служит, но, не дай Бог, случится что-то, и над Машей нависнет угроза, он ринется на ее защиту. И надо раз и навсегда завязать с этими проказницами. Эпизод с Первым — это предупреждение ему, Николаю Петровичу. Ведь не был же он, никогда не был развратником. Более того, всегда осуждал и теперь осуждает разврат. Бес его, что ли, попутал?..

      Он представил «замок царя Соломона» среди сосен и елок, столовую в мягком желтом свете бра, проказниц, какими увидел их в первый раз. Низ живота налился свинцовой тяжестью похоти. С Машей ему часто приходится себя сдерживать, не давать волю своей животной страсти. Зато с Машей он получает более утонченное и изысканное удовольствие. Но иной раз ему хочется чего-то погрубее, попроще. Недаром же придумали поговорку: тянет с пирожных на черный хлеб.

       Нет, он не чувствовал себя виноватым перед Машей. Она ведь ничего не потеряла от того, что он съездил несколько раз на «рыбалку». Напротив, приобрела многое в его глазах. Ибо истина всегда познается только в сравнении.

      Когда родится сын — Николай Петрович откуда-то точно знал, что это будет сын, — он постарается нормировать свой рабочий день, хотя это будет сделать совсем не просто. Ну, по крайней мере, откажется от вредной привычки брать на дом все эти папки со сводками. Пускай помощники лучше работают. Сыну придется с младых ногтей уделять внимание, заботиться о нем, формировать его мировоззрение. Ведь даже самые хорошие матери и те не воспитывают сыновей, а калечат, балуя и потакая им почти во всем. Сын, сын… Как же ему хочется иметь сына. Где-то в подсознании шевельнулось: но ведь у тебя уже есть сын. Николай Петрович тут же заставил этот голос замолчать. Какой это сын? Наверняка будущий религиозный фанатик — яблоко от яблони недалеко катится. И все-таки по дороге домой он еще раз вспомнил о сыне. Увидел старушку, просившую милостыню, а с ней стоял закутанный в рваный платок худой бледный мальчик лет десяти с пятнами зеленки на щеках. Николай Петрович вспомнил, что, если верить Нате, после смерти Агнессы сына забрала к себе ее бабушка, у которой на руках еще один внук. Он сунул в скрюченную ладонь старушки десятирублевку и быстро зашагал прочь, боясь оглянуться. Вот так и его сын… тот мальчик, быть может, стоит голодный на углу, собирая подачки сытых. И не виноват он в том, что произвела его на свет темная, отсталая женщина, связавшаяся с какими-то сектантами. Уж ладно, верь ты в своего Бога — это даже не запрещается советскими законами, — а вот всякие там секты это все равно что банды. Чего там только не творится! Про какую-то из них даже недавно в «Правде» писали. Как матери во имя Бога забивали до смерти своих маленьких детей… Хорошо еще Маша неверующая, а то бы совсем беда.

      Николай Петрович вошел в подъезд, кивнул лифтерше и стал подниматься пешком по лестнице. Уже возле своей двери вспомнил, что от него наверняка за версту разит водкой. Порылся в кармане пальто, нашел завалявшуюся еще со времен «рыбалки» конфету «Мишка косолапый». Помнится, записал на ее обертке на всякий случай адрес Зины, вернее, ее родителей. Развернул осторожно, чтобы не поврать обертку, сунул конфету целиком в рот, а фантик сложил вчетверо и засунул в нагрудный карман пиджака. Так, на всякий случай.

 

 

      Первый бюллетенил. Крокодильша доложила Маше, что у мужа грипп, предупредив при этом многозначительно, что сейчас ходит много всяких болезней и нужно быть очень осторожной. Она каждый день приносила Маше переписанные ее аккуратным бисерным почерком рецепты и рекомендации относительно питания и образа жизни во время беременности.

     — Роды у вас будут легкие и быстрые, — заявила она как-то, окинув Машу с ног до головы своим приметливым взглядом. — Имя заранее ребенку не давайте — это плохая примета. А вот приданое нужно готовить загодя: ребеночек почувствует, что вы ждете его, и будет торопиться на свет. Разумеется, все это сказки старой бабушки, но мы, женщины, их очень любим. — Крокодильша обнажила в широкой улыбке верхний ряд крупных золотых зубов. — Мой Саныч решил простуду старорежимным способом выгонять: ездит каждый день в баньку париться. После еще водку с красным перцем хлыщет. А у самого геморрой. Но мужиков учить, все равно что мертвых лечить. У вашего мужа как со здоровьицем последнее время? — вдруг поинтересовалась Серафима Антоновна.

    — Он очень устает, но ни на что не жалуется, — сказала Маша. — Мне кажется, Александр Александрович мог простудиться на рыбалке.

     — Я тоже так думаю. Мужики испокон веку с рыбалки да с войны привозили домой всякие трофеи и болезни. — Крокодильша наклонилась к Маше и пропела-прошептала: — Но вообще, моя дорогая, я не советую вам принимать их близко к сердцу. У них должна быть своя жизнь, а у нас, женщин, своя.

      — Я так не умею. Мне кажется, если муж и жена любят друг друга, между ними не должно быть ни недомолвок, ни секретов, — возразила Маша, чувствуя, что у нее начинают дрожать губы.

        — Что ты, девочка моя! — Крокодильша похлопала ее по руке, и Маша непроизвольно отдернула ее — она не любила чужих прикосновений. — Если ты будешь перед ним вся нараспашку, он живо потеряет к тебе всякий интерес.  В каждой из нас должна оставаться тайна.  Они называют ее изюминкой. Ну, а их тайны нам знать ни к чему, потому что они совсем неинтересные и однообразные.

        — Я знаю, у Николая Петровича нет от меня никаких тайн, — сказала уверенно Маша. — Кроме работы, разумеется. Но я никогда о ней первая не расспрашиваю. Если только сам что-то расскажет. Ну, а так… Он всегда спешит домой ко мне и Машке.

       — О да, Николай Петрович примерный супруг. — Крокодильша закивала головой. — Я даже немного завидую вашему счастью. У нас с Сан Санычем даже смолоду не было настоящего согласия. Характер у него уж больно властный, хотя душа незлобивая. Ну, а Николай Петрович любит свои порядки дома устанавливать?

        — Нет. Он наоборот…

      Она осеклась, вспомнив отвратительную сцену после ее позднего возвращения со дня рождения Кудрявцевой, свою мучительную болезнь в результате этой сцены. Она лежала тогда бессонными ночами и думала о том, что ее жизнь закончилась, что Николай Петрович стал ей не просто чужим, а чуждым человеком, — двуличные люди с детства вызывали у Маши отвращение. Со временем это ощущение притупилось, в доме появился рояль, и жизнь под музыку уже казалась иной: ирреальной и хрупкой, полной утонченных нюансов всевозможных чувств. Музыка не сглаживала жизненные углы, но давала крылья перелетать через них.

      — Я все поняла. — Крокодильша снова сверкнула золотом зубов. — Ничего, моя дорогая, терпение женщину только красит. Терпение и умение прощать. Ты, я вижу, мудрая девочка и умеешь делать и то, и другое.

      — Но простить можно далеко не все, — пробормотала Маша, чувствуя, как снова начинают дрожать губы. — Существуют вещи, которые… которые я бы не смогла простить.

      — Чепуха! — Серафима Антоновна рассмеялась, прижала к груди руки. — Я тоже так думала, когда мне было двадцать пять и даже тридцать. Но потом поняла, что, если хочешь выжить, нужно уметь на многое закрывать глаза.

       — Закрывать глаза? Вы хотите сказать, что нужно жить с закрытыми глазами?

      Маша встала и, пошатываясь, подошла к роялю. Ей вдруг показалось, будто за пределами их квартиры разверзлась пропасть, в которой она, стоит переступить через порог, сгинет, и что Серафима Антоновна цербер, стерегущий туда вход.  Ей захотелось спрятаться под рояль, как она делала в детстве, когда ей не хотелось видеть и чувствовать то, что происходило за пределами ее существа. Рояль — это спасение, убежище, радости и муки, не зависящие от происходящего вокруг. Маша положила на рояль ладони, пытаясь проникнуться его спокойной прохладой, дрожащей внутренним напряжением страстей.

    — Девочка моя, тебе плохо? — спросила Серафима Антоновна и, встав с дивана, направилась было к Маше, но остановилась на полпути, потрясенная выражением ее лица.

       — Не подходи! — прошептала Маша.  − Я не хочу, не хочу тебя слушать. Ты злая. Ты хочешь мне все испортить. Но я все равно не поверю тому, что ты скажешь.

      Крокодильша загадочно улыбнулась и засунула руки в карманы своего темно зеленого шерстяного платья с отделкой из черного бархата.

      — А я, деточка, и не собиралась говорить тебе ничего такого уж особенного. Да и что может быть особенного в том, что мужья изменяют своим женам? Так было и так будет всегда.

      Маша почувствовала, как свело судорогой живот. Потом там забегали холодные колючие мурашки.

    — Уходи! Я тебя ненавижу! Ты все врешь. Ты мне завидуешь, — шептала Маша вдруг одеревеневшими губами.  — Завидуешь нашему счастью. Ты никогда не была такой счастливой, как я. Ты…

      Маша разрыдалась, вцепившись ладонями в крышку рояля.

   — Я сейчас уйду. Но от этого ничего не изменится. Между прочим, я хотела тебе добра. Я с самого первого дня симпатизирую тебе.

      Шатаясь, Маша направилась в спальню, села на кровать и повернула голову к двери. Серафима Антоновна улыбалась ей с порога. В блеске ее золотых зубов Маше чудилось что-то зловещее.

   И вдруг ей захотелось узнать в мельчайших подробностях то, о чем говорила намеками Крокодильша. Страшно захотелось. Так, бывает, ребенку хочется прыгнуть очертя голову с высокой кручи. И не всегда срабатывает заложенный мудрой природой инстинкт самосохранения.

     Маша, не отрываясь, смотрела на Крокодильшу, и та под ее взглядом пересекла разделяющее их пространство, села рядом с Машей на кровать, обняла ее за талию, прижала к себе. Маша положила ей голову на плечо и всхлипнула.

      — Милая моя, да ты еще совсем маленькая девочка, а сама собираешься мамой стать. — Крокодильша ласково гладила Машу по волосам. — Ну и что из того, если твой муж переспит с какой-то там шлюхой? Для них это все равно что в туалет сходить. Вообще я хочу сказать тебе, что половая жизнь — это самое настоящее надругательство над женщиной. Знаешь, я почувствовала громадное облегчение, когда Сан Саныч перестал требовать от меня исполнения супружеского долга. Мы с ним уже пятнадцать лет как не спим вместе. Знаю, у него были и есть бабы, и сейчас он не простуду выгоняет, а обыкновенный трипперок. Это он с «рыбалки» трофей привез. Хорошо еще, не сифилис.

      — Но неужели Коля мог… спутаться с какой-то… шлюхой? — простонала Маша. — Зачем ему? Ведь я… я…

     — Я понимаю, ты регулярно исполняешь свой супружеский  долг. Но супружеские ласки приедаются, а шлюхи позволяют себе такие вольности, от которых нас с тобой просто бы стошнило. Представляешь, мне рассказывала приятельница, что берет в рот член своего любовника. А раз он ей даже кончил в рот. Какая мерзость! Но мужиков всегда тянет на всякие мерзости. А тебе  советую не подпускать к себе мужа: вдруг и он за компанию с Санычем заразу подцепил? Ребеночка побереги. Притворись, что плохо чувствуешь себя, да и врачи, дескать, запретили. Мужики такие лопухи — верят всякой брехне.

     Крокодильша расправила на коленях зеленые складки. Маша обратила внимание, что ноги Серафимы Антоновны похожи на два толстых бревна, устойчиво и незыблемо вросших в плоскую поверхность пола, а ее собственные напоминают стволы молодых березок, которые раскачивает во все стороны ветер. Она позавидовала тому, что Крокодильша уже пережила и перестрадала то, что ей еще предстоит пережить и перестрадать. И, главное, уцелела. А вот она…

      Крокодильша гладила Машу по спине, что-то шептала ей на ухо, но она уже ничего не слышала. Ее охватила апатия, полное безразличие ко всему, происходящему вокруг. Словно она попала в бесцветное, без вкуса, запаха и прочих ощущений пространство, которое сгустилось вокруг нее наподобие земной атмосферы. И несется она теперь в окружении этого пространства по неведомо куда ведущей орбите. «Ну и что? — говорила она себе чужим внутренним голосом. — Пускай, пускай… К чему сопротивляться? Я устала, устала сопротивляться самой себе. Устала, устала… Там покой… Не надо ничего чувствовать. Чувствовать очень больно. Покой, покой…»

      Маша медленно легла на спину, сложила на груди руки и уставилась в потолок. Крокодильша хлопотала возле нее, совала чашку с каким-то питьем, но Маша плотно стиснула зубы. Она больше не позволит окружающему миру вторгнуться в нее, не пустит этот мир внутрь себя. У этой толстой женщины в зеленом злое и в то же время испуганное лицо. Кто она?.. Ах, был бы рядом Анджей, все было бы иначе. Она теперь точно знает: в Анджея переселилась душа Фредерика Шопена, которым она бредит с детства. Она и раньше подозревала об этом, но теперь знает точно. Когда она играет Шопена, она слышит и ощущает в каждом звуке Анджея. Но она никому не скажет об этом. И уж тем более этой женщине со злым испуганным лицом. Они все хотят отнять у нее Анджея. Все до единого…

   Маша закрыла глаза и погрузилась во что-то сияющее, прозрачное, благоуханное. «Моя богданка, укохана, люба дивчинка», — шептал голос Анджея. Она тоже хотела ответить ему словами любви, но губы не слушались. Они превратились в тиски, которые ей было не под силу разжать. Внутри сделалось горячо, потом все ее существо пронзила острая боль. И куда-то исчез Анджей, и это сияние, и черный мрак…

 

 

    Николая Петровича вызвали прямо из президиума совещания передовиков сельского хозяйства, на котором он председательствовал  в отсутствие Первого. То, что его нашли столь оперативно, было заслугой Серафимы Антоновны, буквально поднявшей на ноги весь обком. Он подъехал к подъезду, возле которого уже стояла карета «скорой помощи»  с распахнутыми дверцами, выскочил на ходу из своего «ЗИСа» и увидел санитаров, выносивших носилки с Машей. Его поразила бледность ее лица, он наклонился, крепко стиснул в своих руках лежащие на ее груди ладони. Они оказались холодными и совершенно безжизненными.

        — Она… она…

      Он побоялся выговорить это страшное слово «умерла», которое так и вертелось на языке. Врач из спецполиклиники, которого Николай Петрович знал в лицо, вежливо поздоровавшись, ответил:

       — Мы сделаем все возможное и невозможное. Не волнуйтесь. Пожалуйста, не задерживайте нас.

      Носилки с Машей исчезли в темном чреве машины, дверцы захлопнулись. Взвыла сирена. Николай Петрович быстро вернулся в свой «ЗИС», бросил Виктору: «Гони следом!»

      Они шли впритык за «скорой», и в ветровое стекло их машины летела грязь из-под ее колес. В одном месте «скорая» резко затормозила — кто-то перебегал дорогу, — и Виктору пришлось вырулить на тротуар, остановив машину буквально в сантиметре от  толстого ствола дерева. Николай Петрович даже не успел испугаться — похоже, он утратил эту способность бояться за собственную жизнь. Виктор сказал: «Пронесло на этот раз», — вырулил в какой-то грязный, весь в колдобинах переулок, и через минуту они оказались возле приемного покоя центральной больницы. Носилки с Машей уже достали из машины, возле них хлопотал доктор со знакомым лицом. Он крикнул что-то выбежавшим на улицу двум женщинам в белых халатах.

      — Господи, только бы она осталась жива! Боже, помоги! Вырвалось у Николая Петровича.

    Он тут же устыдился своих слов, закашлялся в кулак, покосился на Виктора. Шофер невозмутимо протирал тряпкой забрызганное грязью ветровое стекло.

 

 

      Николай Петрович вернулся домой поздно. Позвонил в дверь —  он где-то обронил ключи или же они остались в кармане пиджака, который он забыл в больнице. Дверь тут же открыла Вера, словно специально стояла возле нее. Из-за ее спины выглядывала зареванная перепуганная Машка.

      — Мамочка умерла? — тоненьким голоском выкрикнула она. — Вера говорит, мамочка не умрет, но я ей не верю. Она была вся в крови.

        — Мама не умрет, — сказал Николай Петрович, отдавая Вере пальто. — Ты почему не спишь?

    Он подхватил Машку на руки и крепко к себе прижал. У нее было легкое теплое тельце, от которого исходил успокаивающий домашний запах. Машка больно схватила его за уши и поцеловала в лоб.

       — Я буду называть тебя папой, ладно? А то в школе все смеются, что я называю тебя Колей. Ты ведь мой настоящий папа, да?

       Николай Петрович почувствовал, что у него по щекам текут слезы. Они капали Машке на пижаму.

      — Ой, мокро! — воскликнула она и поежилась. — Почему ты плачешь? Мама ведь живая, а я тебя люблю. И Вера тебя любит. Ой, ты мне все косточки в гармошку сжал. Можно, я завтра в школу не пойду? У нас контрольная по арифметике. Папочка, ты напишешь записку Раисе Григорьевне?..

      Он отнес ее в кровать и сидел рядом прямо на ковре, пока она не заснула. Машка лежала на спине, сложив на груди свои тонкие прозрачные ручонки, и ровно дышала, слегка приоткрыв маленький пухлый ротик. Сейчас Машка была ему самым родным на свете человеком. После случившегося он чувствовал к жене невольное отчуждение, смешанное с некоторой брезгливостью. Сейчас ее жизнь, уверяли врачи, вне опасности, однако у нее больше никогда не будет детей. У них на самом деле мог бы быть сын… Кто виноват в том, что случилось непоправимое несчастье? Скорее всего, сама Маша. Есть во всем ее организме какой-то надлом. То ли это результат слабого здоровья, то ли… Ведь репрессированный и умерший в тюрьме отец Маши, профессор математики Богданов, насколько известно Николаю Петровичу, был дворянского рода. А у всех дворян, Николай Петрович знал это точно, нездоровое, даже гнилое, нутро. Под «нутром» он подразумевал психику, физическое здоровье и все остальное, составляющее сущность человека. Разумеется, вина Маши не прямая, а косвенная — ведь дочь за отца не отвечает, — но, тем не менее, расплата оказалась страшной. Как же хорошо, что у него есть Машка: его опора, надежда, смысл его существования. Отныне он займется всерьез ее воспитанием — ведь девочка, что называется, брошена на произвол судьбы. Будет следить за тем, какие книги она читает, что за фильмы смотрит. Давно пора заняться формированием ее мировоззрения, иначе вырастет из нее Бог знает что. А ведь ей жить в новом — прекрасном — мире. Николай Петрович дал себе слово в самое ближайшее время самолично заехать в Машкину школу и поговорить с ее классной руководительницей.

      Он встал и прошел на цыпочках на кухню, где Вера уже вскипятила чайник и накрыла на стол. Она села напротив, сложив под подбородком свои неуклюжие красные руки, смотрела, с какой жадностью Николай Петрович ест суп, вареное мясо, то и дело вздыхала и, отвернувшись, крестилась.

    — Марья Сергеевна, вероятно, долго пробудет в больнице, — заговорил Николай Петрович, промокая рот накрахмаленной салфеткой. — Ей сделали операцию и… Словом, она потеряла ребенка. — Он видел, как Вера перекрестилась и что-то прошептала одними губами, но промолчал. Вера была темной деревенской женщиной и ей простительно верить хоть в Бога, хоть в черта. — Доктор сказал, что если бы не сразу вызвали "скорую помощь", могло