Устинья перелезла через край баркаса, взяла из рук парня помятый жестяной ковш. Течением их снесло метров на двести от того места, где стоял баркас Маши и Толи. Устинья поблагодарила парня, который хихикнул ей в ответ и, вскарабкавшись по песчаному откосу, вошла в негустой, едва начавший зеленеть лесок.

      Вдоль берега вилась годами протоптанная тропка. Устинья видела голубые головки подснежников, торчавшие чуть ли не из-под каждого куста. Здесь, в лесу, они цвели недели на две позже, чем по склонам оврагов на противоположном берегу реки. Уже распустились красные сережки на тополях, зазеленели мелкие кружевные листочки дикой шелковицы. Весна в здешних краях всегда казалась Устинье волшебной порой, и это волшебство расслабляло и баюкало душу.

     Сейчас все ее существо было напряжено до предела. Устинья шла, почти не разбирая дороги. Один раз ей показалось, будто за кустами что-то промелькнуло. «Маша!» — приглушенно окликнула она, и из кустов вспорхнула стайка лесных курочек.

      Впереди открывался простор: лес сменялся лугом, на котором небольшими островками росли тополя. Устинья сразу же увидела Машу: она сидела к ней вполоборота на макушке небольшого потемневшего от влаги стога прошлогоднего сена. Устинья невольно замедлила шаг, потом остановилась совсем, облокотилась о ствол старой раскидистой вербы и замерла.

      — …Но я вовсе не ищу в любви к тебе самовыражения, — говорила Маша, обращаясь к Толе, который, очевидно, сидел где-то внизу, укрытый от глаз Устиньи стогом. — Любовь — это не самовыражение. Это… это скорее наоборот. Не знаю только, как это называется. Я кинулась к Диме в надежде сделать передышку. Все эти годы у меня так болело внутри. Я пыталась скрыть это от всех — ненавижу, когда меня жалеют. Я поняла почти сразу, что совершила глупость. Но я не могу бросить Диму. Это было бы нечестно.

      — Боишься, он скатится на дно? — услышала Устинья глухой голос Толи.

      — Да.

      — Все равно он там окажется. Вряд ли ты сможешь быть ему всю жизнь нянькой.

    — Не смогу, наверное. Но сейчас… Понимаешь, он перенес очень серьезную болезнь. Врач рассказал мне, что если я почему-либо задерживалась и приходила к нему в больницу чуть позже назначенного часа, он места себе не находил. Один раз ему даже пришлось сделать психотропное.

      — Твой Дима распустился как баба. Настоящий генеральский сынок. Мне тоже бывает нелегко.

      — Ты сильный, а он слабый, — мягко, но решительно возразила Маша.

   Она легла на спину, подложив под голову сцепленные ладони. Из-за стога показалась голова Толи. У него были всклокоченные волосы.  И как-то уж больно странно блестели глаза.

      — Теперь ты принадлежишь только мне. То, что мы с тобой сделали, называется прелюбодеянием. Господь простит нам этот грех, если мы поженимся. Я не отпущу тебя в Москву. Теперь я отвечаю за тебя перед самим Господом.

      — Какой ты серьезный. — Маша рассмеялась, но этот смех был больше похож на плач. — Как жаль, что ты был другим шесть лет назад. А теперь другой стала я. Мне скучно жить серьезно, понимаешь?

       — Нет, не понимаю. Жизнь не игра.

      — А что? — Маша вскочила на ноги и теперь стояла во весь рост на макушке стога. Ветер развевал ее длинные медово русые волосы, в которых застряли стебельки сухих травинок.  — Еще какая игра. И любовь тоже игра — воображения и чувственности. Шесть лет назад я придумала тебя, а ты придумал меня. Теперь нам больно оттого, что мы не такие, какими придумали друг друга.

      — Я ничего не придумывал. Я боролся с собой, стараясь разлюбить тебя. Но у меня ничего не получилось.

      — Ты и сейчас меня не любишь.

      Маша присела на корточки, наклонилась к Толе и что-то сказала ему едва слышно.

      — Неправда! — громко и возмущенно воскликнул Толя.  — Да, ты у меня первая женщина, но физическая сторона любви никогда не затмит для меня ее духовную суть. Потому что…

      — Потому что всякая плоть — трава. Так, кажется, сказано в Библии?

      — Это так и есть. Плоть завянет и умрет, а дух бессмертен.

      — Бессмертие… Как скучно. Прекрасно то, что непрочно и скоротечно. А потому я не стану  твоей женой.

      Она спрыгнула со стога и побежала в сторону реки. Толя догнал ее почти сразу и схватил за обе руки.

      — Но я расскажу про нас Диме, и он сам не захочет жить с тобой. Понимаешь, я не смогу смотреть ему в глаза, если не признаюсь во всем честно. Я попрошу у него прощения…

      — Прощения? Святая простота. Неужели ты не понимаешь, что твои библейские правила в этом мире ничего не значат? Они жестоки и наивны, потому что Библия — раннее  детство человечества. В детстве мы все ужасные максималисты. Я тоже была максималисткой…

      Маша вдруг положила голову Толе на грудь, он обнял ее и что-то прошептал на ухо.

      — Но ведь плоть — трава! — воскликнула она и весело рассмеялась.

      — Вся остальная, но не наша…

      Он поднял ее на руки и понес назад, к стогу. Устинья поспешила спуститься к берегу. У нее разболелась голова.

   Она легла на нос пустого баркаса и положила вдруг отяжелевшие ноги на лавку. Стало немного легче. Над головой струилась безоблачная голубизна неба. Лодку слегка покачивало на волнах, и это убаюкивало. Она проснулась и сразу же увидела Машу, которая смотрела на нее с нескрываемым удивлением.

     — Ты откуда взялась? И как сюда попала? — спросила Маша. — Я сначала так испугалась, когда увидела, что в нашей лодке кто-то лежит. Я подумала… — Она затрясла головой. — Наваждение какое-то. Что ты здесь делаешь?

      — Дима спит на твоей раскладушке, пьяный в дым. Он приехал, чтобы увезти тебя в Москву.

     — Я сама уже подумываю об отъезде. — Она обернулась, увидела спускавшегося по тропинке Толю и сказала шепотом: — Это такая тяжелая — прямо-таки чугунная — любовь. Устинья, скажи: наша жизнь все-таки игра, правда?

      — Из меня оказался никудышный игрок, коречка. Но я сама в этом виновата.

   — Ни в чем ты не виновата. Толя, слышишь, приехал Дима. Вот и закончилось наше недолгое приключение в романтическом стиле. Только не жалей ни о чем, ладно? И не проси у Господа прощения. Мне кажется иногда, что Ему на нас глубоко наплевать…

 

 

      Задуманный Димой пикник на лоне природы удался на славу, и его душой была Маша. Она плясала возле разведенного над обрывом костра, пела, подливала в стаканы вино, дурачилась, жарила шашлыки, вытаскивала голыми руками из горячей золы печеную картошку. Мужчины вели себя довольно дружелюбно по отношению друг к другу. Дима  по своему обыкновению быстро напился и опять заснул на Машиной раскладушке, Толя тоже порядочно выпил, но его как будто не брал хмель. Дочка Божидара Васильевича, Нонна, которая принесла вяленой рыбы и вареных раков, поначалу смущалась, но потом включилась в общее веселье. Она не отрывала восхищенных глаз от Маши и все повторяла, обращаясь к Толе:

      — Какая красивая у вас сестра. Я даже в кино никогда не видела таких красивых.

      Толя часто подливал себе в стакан вино и выпивал его залпом. Устинья наблюдала за происходящим из кресла, которое он вынес во двор с веранды и поставил на специально сколоченный невысокий помост из досок. Она ничего не пила и не ела.

      — Нам нужно отсюда уезжать, коречка, — сказала она Маше, которая принесла ей большого вареного рака. — Чем скорее, тем лучше. Ты меня поняла?

      — Можем хоть завтра уехать. — Маша вздохнула. — Ты не знаешь, Устинья, почему так больно расставаться с мечтой?

      — Твой отец тоже больше всего на свете боялся разочарованности. Но он всегда любил только себя…

     — Я тоже очень люблю себя и не вижу в этом ничего противоестественного. А ты разве себя не любишь? — удивилась Маша.

      — Я себя ненавижу. Но очень любила в той мансарде под музыку Листа.

      — Музыка — это сладкий обман. Поедем завтра, ладно? Я так соскучилась по Москве…

 

 

 

      Выйдя из больницы, Калерия Кирилловна на следующий день поспешила к Маше, однако подъезд дома был заколочен досками, а вокруг уже возводили высокий деревянный забор.

    — Мне нужно в пятую квартиру, — обратилась она к толстому мужчине в ондатровой шапке, который командовал рабочими.

       — Где вы были раньше? Дом в аварийном состоянии, того и гляди рухнут перекрытия.

       — Я была в больнице. Мне нужно взять кое-какие вещи, — настаивала Калерия Кирилловна.

      — Тут недавно приходил один мужчина. Шикарный такой, словно с картинки. Подъезд тогда еще не заколотили, и я его впустил. Он все спрашивал, куда переселили жильцов, но я сам ничего про них не знаю. Посоветовал ему обратиться в адресный стол, хотя, мне кажется, их либо на тот свет переселили, либо еще куда подальше. В той квартире до сих пор мебель стоит, валяются книжки и всякие носильные вещи. Так это ваша квартира? — внезапно осенило толстяка.

       — Я прожила в ней двадцать лет.

    Калерия Кирилловна посмотрела укоризненно на толстяка, будто он был виноват в том, что эти двадцать лет уже закончились.

       — Понимаю. Дверь в квартиру заперта на ключ, но я боюсь, что эти орлы могли проникнуть туда другим путем.

       — Это не имеет никакого значения, — перебила толстяка Калерия Кирилловна. — Ну что, пошли?

     Толстяк послушно отодвинул одну из широких досок, преграждавших путь в подъезд, и Калерия Кирилловна ощутила нежилой запах склепа. Она вздрогнула, вспомнив мертвого Славика и свою болезнь, полную непрекращающихся кошмаров на тему мертвых тел, гробов, могильных крестов и привидений. К счастью, толстяк вежливо взял ее под руку, сказал: «Осторожно, здесь нет двух ступенек», и они стали подниматься наверх. Он открыл дверь с помощью отвертки и пропустил Калерию Кирилловну вперед.

      Она ахнула и всплеснула руками, увидев царящий в квартире хаос. Кинулась в спальню. Кровать использовалась для самых, по мнению Калерии Кирилловны, низменных назначений: белье превратилось в настоящие лохмотья, которые безошибочно хранили отпечатки чьих-то тел в виде округлых выемок и углублений. Шкаф был пуст, зеркало разбито. Из столовой исчезли все до одного стулья. Однако рояль был цел и даже покрыт старой скатертью с длинной бахромой.

      — Это я его накрыл и запер крышку, — сказал толстяк. — Хороший рояль. Дореволюционный. Вы, конечно, заберете его?

      — Мне его некуда поставить, — призналась Калерия Кирилловна. — Это рояль моей племянницы.

      — А где она сама? — спросил с любопытством толстяк.

    — Я тоже хотела бы это знать. — Калерия Кирилловна вздохнула и направилась в комнату Славика. Там она взяла со стола растрепанную тетрадку, прижала ее к груди и всхлипнула. — Это дневник моего племянника, — пояснила она толстяку. — Он погиб в автомобильной аварии. — Она опять всхлипнула и утерла нос платком, с незапамятных времен валявшимся в кармане ее плаща. — Последнее время мы с ним были не в ладах, потому что он был… не такой, как все мужчины. Но он был  хороший и добрый.

     По лицу Калерии Кирилловны текли слезы, и толстяку стало жаль ее. Он достал из кармана чекушку водки, умело свинтил головку и, сунув в руку Калерии Кирилловны, велел:

      — Пейте. Станет легче. Заодно и родственников помянете.

    Калерия Кирилловна послушно сделала большой глоток, закашлялась, сделала еще один  глоток и вдруг, запрокинув назад голову, выпила все до дна. Толстяк поначалу изумленно таращился на нее, но когда Калерия Кирилловна залихватским жестом зашвырнула в окно пустую бутылку, его изумление переросло в восхищение.

     — Эта жизнь — сплошной обман, и я поддалась ему, — сказала она заплетающимся языком и тяжело опустилась на Славикову тахту. — Бессмысленный обман. Скажите, вот вы в чем видите смысл жизни?

      Она обращалась не к толстяку, а к книжному шкафу с пустыми полками. Но за него ответил толстяк:

   — Я никогда не задумывался над этим. Я всего семь классов закончил. Это вы, ученые, должны все знать и нам растолковать.

    — Был бы жив Ленин, мы не докатились бы до такого. И Славик был бы жив и никогда не стал бы этим самым, ну, который задницу подставляет. Бедный, бедный Славик… А все потому, что Сталин отошел от ленинской политики и создал свой культ личности. Но благодаря Сталину мы выиграли войну и построили социализм. Скажите, а вы хотели бы жить при коммунизме? — снова спросила Калерия Кирилловна у книжного шкафа и, не дождавшись ответа, завалилась на бок и громко захрапела.

 

 

      Дверь ему открыла Женя — Устинья как раз разговаривала по телефону с Машей. Женя и провела этого незнакомого, не по-здешнему элегантно одетого мужчину в гостиную, ибо он спросил, дома ли Марья Сергеевна Соломина.

      — Тут ко мне пришли, коречка, — сказала в трубку Устинья. — Я перезвоню тебе чуть позже, ладно? Целую тебя очень крепко.

      Она положила трубку и медленно обернулась.

    — Так это ты, Юстина, — сказал мужчина и неестественно громко рассмеялся. — Ну и ловкая ты оказалась… баба. Продувная бестия. Что ты на меня так смотришь, Юстина? Или не узнала? Да нет, я не с того света, а из Нового. Первая ласточка оттепели. Дай же я поцелую тебя, Юстина.

      Он наклонился, взял в свою ладонь ее негнущуюся руку, коснулся ее сухими колючими губами. И вдруг громко зарыдал, закрыв ладонью лицо. Устинья видела, как капали на белоснежную сорочку слезы, сбегавшие с его щек, как дрожал подбородок. Ей было жаль плачущего, но она боялась шевельнуться. Казалось, она вот-вот рассыплется на мелкие кусочки и перестанет существовать как одно целое «я». Что-то творилось с ее головой, и она закрыла глаза и попыталась сосредоточиться на той мысли, что она — Юстина Ковальская, а это пришел ее муж, Анджей. Да, но ведь она уже давно не Юстина, а Марья Сергеевна, значит, Анджей пришел не к ней, а к Маше, своей мечте, своему идеалу, этому таинственному  Un Sospiro, которым она, Юстина, так никогда и не смогла стать для него. Анджей бы ни за что не стал разыскивать ее, Юстину. Это она всю жизнь только и делала, что разыскивала его, а он от нее убегал. Она и во сне часто видела, как ищет Анджея, плутая пустынными улицами-лабиринтами незнакомого города, на чердаке какого-то мрачного вида строения, в парке, где вместо деревьев стоят гипсовые статуи обвитых змеями мужчин и женщин… Где только она не искала его! И ни разу не нашла. Но теперь он сам ее нашел, потому что она присвоила себе имя той, которую он всегда любил. Даже тогда, когда уходил от нее. Господи, это возмездие. Страшное возмездие. Почему она не умерла тогда, в Плавнях, от сердечного приступа? Почему не кинулась с обрыва в реку?  Не бросилась под поезд?.. Что ей теперь делать?..

      Она приоткрыла глаза. Анджей сидел в кресле со стаканом в руке — он уже успел найти бар.

      — Эй, не бойся, я не собираюсь учинять тебе допрос. — Он жалко улыбнулся. — Одно скажи: ее больше нет?

      — Она умерла. Она тебя не вспоминала. Перед смертью она встретила наконец настоящую любовь.

    Устинья видела из-под полуопущенных век, как лицо Анджея исказилось в гримасе не то боли, не то разочарования и порадовалась тому, что сумела хоть как-то его уколоть.

    — Я в это не верю. — Он залпом проглотил коньяк. — То, что она могла стать женой этого вахлака Соломина, меня нисколько не удивляет. Такие, как он, созданы быть вечными рогоносцами. Этот тип мужей-содержателей красивых и капризных женщин описан еще во времена Декамерона. Но в то, что она смогла забыть меня, я не поверю даже под страхом смертной казни. А ты, Юстина, здорово постарела и превратилась в настоящую жену высокопоставленного советского чиновника-бюрократа. С чем тебя и поздравляю. Ты сделала головокружительную карьеру.

      — Ты тоже изменился не в лучшую сторону, — наконец проговорила Устинья, теперь открыто разглядывая Анджея. — Нет, внешне все в полном порядке. Судя по всему, ты преуспеваешь в своем Новом Свете. Но вот твоя душа…

       — Не хочешь ли ты сказать, что я продал ее  дьяволу? — Он скорчил недоуменную гримасу, на мгновение став прежним Анджеем. Но только на мгновение. — Ах, Юстина, а ведь ты, как всегда, права. Америка оказалась не очень романтичной страной. Не то, что Россия, которой я, между прочим, сыт по горло. Хочешь выпить?

      Она покачала головой.

      — Зачем ты пришел? Если бы она была жива, ты мог бы сделать ей очень больно.

      — Сам не знаю. Она… умерла своей смертью?

      — Ее убил маньяк. Она жила все в той же квартире и пела в ресторане. Это она спасла от смерти нашего Яна.

     — Но ведь он погиб в сорок четвертом. Ты сама сказала, что опросила десятки людей… — Анджей замолчал и теперь сидел неподвижно, уставившись в одну точку перед собой. — Итак, Ян жив. Или это не он, а кто-то другой, но ты убедила себя в том, что это Ян. И ты будешь верить в это до самой смерти. Какая ты счастливая, Юстина.

      Он снова налил себе коньяка и рассеянно болтал его в большой пузатой рюмке, которую держал обеими руками.

    Устинья поняла безошибочно, что ей ни к чему убеждать Анджея в том, что этот Ян — его родной сын, приводя в доказательство Машину удивительную любовь, основанную, как полагала Устинья, на граничащей с ясновидением интуиции, которая свойственна некоторым душевнобольным людям. Анджей превратился из романтика в самого настоящего прагматика, а для прагматика доводы подобного рода могут показаться смехотворными.

     — Как бы то ни было, я не хочу, чтобы ты с ним встречался, — сказала она. — Да и Маше ты больше не нужен. Впрочем, это и твои дети тоже, и ты вправе решать сам.

      — Ты уже не любишь меня,  Юстина.

      — Нет сил. — Она вздохнула. — Да ты и сам знаешь, что разочарованность хуже смерти.

      Он весь сник, и ей стало его жаль. Но это была абстрактная жалость к человеческому существу, обманувшемуся в своих надеждах.

      — Ладно. — Он встал. — Не стану набиваться к тебе в официальные гости. Живи, будто ничего не произошло. Я бы очень хотел повидать Машу, но, если ты против…

      — Я не против. Но мне не хочется, чтобы коречку постигло еще одно разочарование. Ее и так не очень балует жизнь.

      — Тогда передай ей от меня привет. Или лучше не надо. Как будто меня не было. Прощай, Юстина.

      Она снова закрыла глаза и открыла их, лишь когда захлопнулась входная дверь.

 

 

       После гибели Маши большой и своего возвращения в Ленинград в лоно семьи Иван бросил университет и попросил отца устроить его простым матросом на какое-нибудь судно, отплывающее куда подальше.

      Как и следовало ожидать, Амалия Альбертовна была против, но не посмела сказать ни слова, опасаясь потерять сына навсегда.

      В течение трех недель Лемешеву удалось уладить все формальности, связанные с получением загранпаспорта и так далее, поскольку у него были связи в мореходстве и даже в КГБ. Ивану подыскали место помощника радиста на отходящем в Австралию сухогрузе. Он предпочел заменить внезапно заболевшего матроса.

      Четыре с лишним месяца, которые он провел вдали от дома, благотворным образом сказались на состоянии его духа. Иван окреп физически, перестал мучиться кошмарами. На судне его прозвали «декабристом»  — он никогда не ходил на берег, а в свободное время писал что-то в своей тетрадке. Однажды веселая компания в кубрике заставила Ивана прочитать вслух то, что он написал. Это были стихи о несчастной любви. Кое у кого они вышибли слезу — моряки, как ни странно, народ сентиментальный. Как бы там ни было, Ивана больше не трогали, но прозвище «декабрист» приклеилось намертво.

      Жизнь на берегу была ему в тягость, в тягость стала и материнская любовь, хоть он и переносил ее, что называется, стоически. Лемешев настаивал, чтобы Иван сдал экстерном за последний курс университета и защитил диплом. Иван наотрез отказался, но, не желая огорчать отца и мать, перевелся на заочное отделение.

      Он стал очень красив, и на него засматривались на улице женщины, однако он испытывал физическое отвращение ко всем, кто так или иначе мог претендовать на роль его возлюбленной. На свое загорелое, налившееся мускулистой крепостью тело он смотрел как бы со стороны и даже с некоторой брезгливостью. Подчас оно его даже тяготило. К счастью, плоть молчала, не смущая душу и разум.

      Пробыв десять дней дома, он снова ушел в плавание, на сей раз к берегам Африки. В день отплытия он позвонил в Москву Маше, и она — Иван понял это по ее голосу — чуть не расплакалась от радости. Его так и подмывало бросить все и рвануть в столицу, но он сумел выдержать характер. Это плавание показалось ему слишком длинным и очень уж спокойным, хоть их судно дважды попадало в жестокий шторм. Он больше не писал стихов, а в свободное от вахты время глядел часами в морскую даль или на звезды.

      Ступив на родной берег и посвятив родителям два неполных дня, Иван сорвался в Москву.

 

 

      Маша была на восьмом месяце. Она открыла ему дверь и вдруг почувствовала, как  лицо и шею залила жгучая краска стыда. Пять минут назад она рассматривала в зеркало свое неестественно раздувшееся туловище и кусала губы, чтобы не разрыдаться от отвращения к себе.

      — Видишь, какая я… ужасная, — сказала она Яну, который, как ей казалось, принес с собой тревожащий душу запах дальних морей. — Не смотри на меня, а то разлюбишь. Но я тебе все равно очень рада. Я совсем одна — Дима на военных сборах. Пошли на кухню, — в смущении лепетала она. — У меня целый холодильник еды и всяких соков. Устинья приезжает через день с двумя полными сумками, словно я теперь обязана жевать, не закрывая рта. Ты еще не был у  нее?

      — Я поехал с вокзала на кладбище, а потом к тебе. Я не знал, что ты…

      Он замолчал и тоже вдруг смутился.

      — Я сама не знала, что это случится так скоро и неожиданно. Идиотка. — Маша усмехнулась. — Но я все равно рада  ему.  И Дима, как ни странно, рад. А ты… ты знаешь про меня и Толю?

      Она смотрела на него широко раскрытыми и будто испуганными глазами.

      — Да.

      И Ян опять смутился.

      — Но у нас с ним все в прошлом. Это стало ясно еще в мой первый приезд в Плавни. Во второй раз я поехала туда по какой-то инерции или рефлексу. Как дрессированная собачка, прыгающая через горящий обруч. — Маша зажгла сигарету, но сразу же загасила ее в пепельнице. — Но пива мне можно, — сказала она и подмигнула Яну. — Налей своей легкомысленной сестричке стаканчик пива, а сам можешь выпить «Хванчкары» или чего-нибудь покрепче. У нас дома есть зелье на любой вкус.

      Ян ел все подряд и внимательно слушал Машу, изредка поднимая от тарелки глаза. Он думал о той, другой, Маше — когда-то она тоже носила под сердцем ребенка и наверняка переживала из-за своей испорченной фигуры.  Он так и представлял ее в той квартире перед зеркалом: она разглядывала свой круглый живот и строила себе рожи. От сестры пахло молоком, Ян ощутил этот запах еще с порога. И от той Маши наверняка тоже пахло молоком… Ян вдруг почувствовал, что не может проглотить то, что у него во рту, — горло вдруг сдавило спазмом. Он сделал над собой усилие. Еще одно. Спазм отпустил. Он налил полный бокал «Хванчкары» и залпом выпил.

      — Я поехала к Толе в августе. Мы разругались с Димой, и я сделала это ему назло, — рассказывала Маша, постукивая своим длинным пальцем по ножке бокала с пивом. — Но я ехала не за тем, чтобы… чтобы заниматься с ним любовью и так далее. — Маша слегка покраснела, проговорив это, но упрямо продолжала: — Разумеется, со стороны это могло показаться именно так: неверная жена спешит пасть в объятия к любовнику и насладиться греховной страстью. Я и в тот раз, весной, когда заболела Устинья, помчалась туда не из-за Толи. На меня уже тогда снизошло ощущение полной свободы от прошлого. Но Толя не выдержал возложенного собственноручно обета воздержания, и мы стали любовниками. —  Маша опять покраснела, и Ян понял, что сестре стыдно перед ним, но ей необходимо высказаться. Она словно прочитала его мысли. — Да, мне неловко рассказывать тебе об этом, но я должна, понимаешь? И именно тебе. Потому что у меня не может и не должно быть секретов от тебя.

     Маша сделала глоток пива, потянулась к пачке с сигаретами и вдруг рассмеялась, увидев, что Ян неодобрительно покачал головой.

       — Боишься, твой племянник родится каким-нибудь дефективным?

       — Я о нем пока не думал. Я за тебя боюсь, — признался Ян.

       — О, мне это очень лестно слышать, — не то в шутку, не то серьезно сказала Маша и внимательно посмотрела на брата. — Но если честно, я бы не хотела, чтобы ты видел меня в таком… состоянии. Именно ты, а не кто-либо другой. Почему, а?

      Она смотрела неотрывно ему в глаза, искренне желая найти ответ на свой вопрос. Но Ян не знал его. Он лишь пожал плечами и сказал:

       — Ты нравишься мне сегодня. У тебя бездонные глаза. Совсем как небо в Южном полушарии. Но рассказывай дальше.

    — Постараюсь быть с тобой предельно откровенной, хоть мне это нелегко. Ах, как жаль, что мне нельзя курить — сигареты расслабляют нервы. Я не испытала восторга, став любовницей Толи ни в физическом, ни, тем более, в духовном плане. Мечта о любви, как это часто случается, оказалась прекрасней самой любви. Я поняла еще в свой первый приезд в Плавни, что Толя исчерпал себя в моих глазах. Правда, существовал  другой Толя — тот, кто жил в моем воображении. Вот к этому Толе я и поехала в августе. За духовной поддержкой. Я бы, наверное, поехала за ней к тебе, но ты в это время был где-то в другом полушарии, как мне сказала по телефону Амалия Альбертовна.

     — Да, в августе мы попали в шторм возле мыса Горн, и двое суток половина экипажа маялась морской болезнью, а другая, я в том числе, не ложилась спать почти трое суток. Как раз тогда я понял, что полюбил океан навечно. Прости за такие громкие и напыщенные слова.

        Ян заерзал от смущения на табурете и закурил сигарету.

      — Я бы хотела быть женой моряка. О, я была бы очень верной и преданной и ждала бы его из плаванья, проводя все вечера дома с вязанием. — Маша звонко рассмеялась. — Но это несбыточно, потому что я жена не моряка, а будущего дипломата. К тому же я не умею вязать и уже не верю в истинную любовь, верность и так далее. Плоть всегда берет верх над духом, и Толя, увы, не оказался исключением из этого унылого правила. Понимаешь, я в первый же день поняла это по тому, как он на меня смотрит, и ушла на целый день купаться. Переплыла на другой берег. Бродила по лугу. И все думала, думала… О том, что еще никогда в жизни не любила по-настоящему, а только выдумывала себе любовь. Еще я думала о тебе. Угадай, что я о тебе думала? — Маша улыбалась и смотрела на него совсем так, как когда-то смотрела та Маша. — Что ты один из немногих верных и преданных до последнего вздоха мужчин. А еще я думала о маме. Знаешь, я поняла, что совсем не знала ее. И отец ее не знал. Наверное, ты знал ее лучше всех.

       — Может быть. — Ян вздохнул и отвернулся. — Но я, как выяснилось, тоже плохо знал ее.

      — Толя рассказал тебе какие-то подробности? — спросила Маша неестественно высоким голосом и посмотрела на Яна вдруг потемневшими глазами.

       — Почти все то же, что и тебе. Они отпустили убийцу. Я бы разрезал его живьем на мелкие кусочки.

      Ян так сильно стиснул кулаки, что побелели суставы.

      — Они решили, его накажет Бог. Как там в Новом Завете: «Мне отмщение и Аз воздам», да?  Я бы тоже ни за что его не отпустила, хотя сейчас считаю, что они поступили правильно. И то, что Толя поджег дом, тоже правильно.

       — Откуда тебе известно, что это он его поджег? — удивился Ян. — Он что, сам сказал тебе об этом?

       — Нет. Я догадалась. По логике вещей. Но тебе он наверняка об этом сказал.

       — Да.

    — Знаешь, он не верит, что у вас с мамой не было интимных отношений. Тебе никогда не хотелось заняться с ней любовью?

       — Когда я вспоминаю в подробностях наши с ней отношения, я все больше   прихожу к выводу, что мне с самого первого дня нашего знакомства хотелось этого, но я ничего не понимал. Потому что все было иначе, чем с другими женщинами. С той же Лидией.

      — Лидия — это  цыганка? — догадалась Маша.

      — Да. Но я расскажу тебе о ней как-нибудь в другой раз. Рассказывай дальше, ладно?

    Ян протянул руку через стол, коснулся Машиного плеча и слегка сжал его. Она наклонила голову, прижалась к его руке своей горячей щекой.

      — Мне кажется, я рассказала тебе уже почти все. Толя опять пришел ночью ко мне на веранду, я вспомнила «Солнечную долину» и позволила себе на какой-то миг спутать реальность с вымыслом. Утром я раскаялась в этом, а Толя весь день смотрел на меня как на нечистую силу, которая появилась в его доме с единственной целью: искушать невинного святого. Я снова провела весь день на реке, и ночью повторилось то же самое. А все потому, что я снова вспомнила «Солнечную долину» и себя такой, какой была там. И тут я поняла, что если не порвать одним махом с прошлым, можно либо с ума сойти, либо что-то сделать с собой. Я удрала рано утром, даже не попрощавшись с ним. Села в первую «ракету», расплакалась по дороге, был момент, когда чуть не пересела на встречную. В Москве почувствовала себя сильной и очень свободной. Казалось, что мне наконец удалось выскользнуть из страшной ловушки. Кто же знал, что сработал механизм ловушки биологической. — Маша посмотрела на свой живот и горько усмехнулась. — Дима, наверное, думает, что это его ребенок. Впрочем, мне кажется, ему все равно. Я не знаю, что думает Устинья — она далеко не всегда говорит то, что думает. Таким образом я, идя на поводу у своих романтических грез о прошлом, превратилась в настоящем в отвратительную бабищу.

      Маша всхлипнула и полезла в карман своего широкого платья за носовым платком. Ян вскочил, опустился перед сестрой на колени, взял ее руки в свои и по очереди поцеловал.

      — Ты очень красивая. Ты похожа на Деву Марию, когда она носила в своем чреве Иисуса Христа. Только не плачь — я не хочу, чтобы мой племянник вырос нытиком и меланхоликом. Я сам займусь его воспитанием и сделаю из него настоящего моряка. Слышишь? Только море способно прератить обыкновенного человека в мужчину, о котором мечтает каждая женщина.

      — Толя тоже ничего не знает. — Маша вдруг улыбнулась и показала Яну язык. — Ты да я. Двое заговорщиков. Здорово, а?

        — Очень.

    — А знаешь, почему я никому не сказала? Вовсе не потому, что боюсь Димы или стыжусь прослыть в глазах родственников блудницей. Я эгоистка и собственница и хочу, чтобы мой  сын принадлежал только мне. Дима наверняка не станет для него примером: он слаб и даже жалок, а примера Толи я очень боюсь. Толя сильный, но его сила направлена на разрушение, а не на созидание. В первую очередь себя.

       — Будет сын?

      — Да. Маленький Ванька, которого я буду звать Яном. Я уже все решила. Моих двух самых любимых на свете мужчин будут звать Иванами. — Она рассмеялась. — Спорим, что ты догадался об этом еще до того, как я тебе сказала?

      — Нет, спорить не будем. — Ян поднялся с колен и машинально отряхнул брюки. — Я на самом деле уже откуда-то это знал.

 

 

 

    Устинья не сказала Николаю Петровичу о визите Анджея, но он заметил, что с ней что-то происходит, хоть и не принадлежал к числу внимательных мужей.

     — Ты здорова? — спросил он за поздним чаем и тут же, не дожидаясь ответа, сказал: — Завтра лечу в Хабаровск. Поездка затянется на неделю, если не больше. Буду звонить каждый день. Как дела у Маши?

      — Все в порядке.

      — Она не хочет временно перебраться к нам? Так было бы спокойней.

      — Нет. Сейчас у нее гостит Ян.

      — Что же ты молчала? А почему он к нам не зайдет?

      — Зайдет, наверное, — неуверенно сказала Устинья и вздохнула. — Мне кажется иногда, Ян умышленно избегает меня.

    — Это пройдет, — постарался успокоить ее Николай Петрович. — Они все в этом возрасте странные и часто считают собственных родителей чуть ли не главными врагами. Вот только наша Машка какая-то особенная, правда? Да, кстати, Павловский был недавно в N и проехал в Плавни. Говорит, Анатолий развернул там настоящее строительство и даже просил помочь ему с лесом. Павловский у него заночевал. Не знаю, правда или нет, но там какая-то девица все время болтается, и Анатолий вроде бы с ней…

      — Не может быть! — вырвалось у Устиньи.

      — Почему? — удивился Николай Петрович. — Ему давно пора жениться. Разве он не такой, как все?

      Он испытующе посмотрел на Устинью.

      — То, наверное, была Нонна, дочка Божидара Васильевича. Они с матерью помогают ему по хозяйству и с огородом.

      — Может быть, и Нонна. Какая разница? Пора и ему, наконец, остепениться.

      — Ты сказал об этом Маше?

      — Да нет пока. Хватит, он и так долго морочил ей голову. Правильно в народе говорят: нечего в калашный ряд со…

     — Замолчи, — тихо, но решительно велела Устинья. — И Маше ничего не говори. Пускай себе спокойно родит. А Дима, быть может, остепенится, став отцом.

      Николай Петрович вопросительно посмотрел на Устинью, и она прижала к губам палец, призывая его молчать.

      Он все понял. Усмехнулся, полез в шкаф за бутылкой водки и налил себе небольшую рюмочку.

      — Ладно, только бы у Машки все было хорошо, а остальное не наше дело, — сказал он и опрокинул в рот рюмку. — Да, еще Павловский сказал, будто бы Толя собирается  построить точно такой же дом, какой был там раньше, и на том же самом месте. — Он закурил сигарету и, увидев, как Устинья потянулась к пачке с «Мальборо», удивленно спросил: — С каких это пор ты стала дымить?

      — Давно. Просто ты не замечал. С тех пор, как спалила тот дом. Он мне снится по ночам. Знаешь, Коля, мне иной раз кажется, что я схожу с ума.

    — Ну, это ты брось. Лучше сходи завтра к невропатологу, — растерянно пробормотал Николай Петрович, уже не представлявший себе жизни без Устиньи. — Может, съездим отдохнем, когда из Приморья вернусь? В Карловы Вары или на озеро Балатон?

      — Не поможет, − выдохнула вместе с дымом Устинья. — Да и коречку не хочется бросать.

      — Да, да, я совсем забыл. Когда у нее по плану?

      — В самом начал мая. То есть недели через две. Господи, помоги, чтобы у нее все хорошо было. Она еще сама ребенок.

    В наступившей тишине резко зазвонил телефон. Устинья и Николай Петрович разом вскочили, но трубку схватила Устинья.

      — Мамочка, кажется, у меня началось, — услышала она чистый и звонкий голос Маши. — Но ты не волнуйся. Ян уже вызвал «Скорую». Он хочет поехать со мной. — Маша вдруг громко вскрикнула, потом как-то странно рассмеялась и сказала уже испуганно: — Мамочка, скажи, это очень больно?..

    В трубке раздались короткие гудки. Устинья несколько раз набирала Машин номер, но он был занят. Наконец она швырнула трубку на рычаг и кинулась в прихожую.

     — Погоди, я с тобой! — крикнул из кухни Николай Петрович. — Это… это очень опасно? — спрашивал он Устинью в лифте. — Пускай ей сделают обезболивание. Я сам поговорю с главным врачом.

      — Она отказалась наотрез. И я понимаю ее — это может сказаться на ребенке. Ах, коречка, только бы с тобой все было в порядке, — прошептала едва слышно Устинья.

 

 

 

      Калерия Кирилловна обратилась в адресный стол, где ей дали длинный список Соломиных М.С. Но она знала год, день и даже место рождения Маши, и скоро список уменьшился до трех фамилий. Двоих она отсеяла, поговорив с ними по телефону. Третий номер упорно молчал, и Калерия Кирилловна, знакомая с Машиными причудами, решила навестить ее лично.

      — Она в  больнице, — сообщила открывшая ей дверь Женя. — У дочери осложнение после родов.

      — У Маши, что ли? — Калерия Кирилловна всплеснула руками. — А я и не знала, что…

     Калерия Кирилловна прикусила язык, ибо, обведя глазами прихожую, быстро сообразила, что это за дом, и вычислила безошибочно, что перед ней обыкновенная домработница, с которой следует держать ухо востро.

      — А вы приходитесь ей родственницей? — поинтересовалась Женя и, получив  утвердительный ответ, сказала: — Тогда пройдите в гостиную. Скоро придет хозяин.

    Калерия Кирилловна  приняла предложение с молчаливым достоинством и, удобно устроившись на диване, крепко задумалась.

    Судя по всему, Маша вернулась к мужу, который стал большой шишкой. Это очень, очень кстати. Для нее, Калерии Кирилловны, в первую очередь. Нужно непременно попросить Николая Петровича, чтобы похлопотал об увеличении ее пенсии. Ну, и чтобы крышу, наконец, починили — течет прямо на обеденный стол, а управдом уже второй год пустыми обещаниями кормит. Все-таки она родная тетка его жены, заменившая ей в тяжелые годы отца и мать. Правда, добро нынче мало кто помнит, но Николай Петрович, как ей кажется, всегда был правильным человеком. Что ж, поживем — увидим.

     Калерия Кирилловна вдруг вспомнила Славика и громко всхлипнула, но тут раздался звонок в дверь. Она вздрогнула, машинально поправила юбку и волосы. Из прихожей доносились голоса Николая Петровича и Жени, которая докладывала ему о том, что в  гостиной ждет родственница Марьи Сергеевны. Николай Петрович долго откашливался, и Калерия Кирилловна вся съежилась от страха: уж больно начальственный у него был кашель. Как у самого товарища Урицкого.

      Наконец, он вошел в гостиную, и Калерия Кирилловна невольно поднялась ему навстречу.

      — Здравствуйте. Я так рада, что вы снова сошлись с моей племянницей. Вы меня не узнаете? Ну да, я стала похожа на старого облезлого бегемота, — тараторила она. — Я теперь спокойна за Машу… С вами она не пропадет. Я одно время так переживала за нее. Ну, а вы все такой же красивый и… молодой. Я всегда говорила ей: такого мужа тебе больше не найти. А тот ей не пара был: антисоветчик и вообще деклассированный элемент. Таких, как он, мы в революцию пачками в расход пускали. Я всегда подозревала, что он немецкий шпион — у него все повадки шпионские были. Я видела недавно заграничную картину…

     Она несла еще какую-то чушь, но Николай Петрович ее не слушал. Он вспомнил наконец, кто эта женщина, и весь похолодел. «Что делать? Что?..» — с болью пульсировало в мозгу. — Однако Николай Петрович был опытный дипломат еще старой — сталинской — закваски, и отличный демагог. Он быстро взял себя в руки, дружелюбно улыбнулся Калерии Кирилловне и сказал:

      — Сейчас мы с вами выпьем чайку. Очень рад, что вы к нам пришли. Как ваше здоровье?

    — Я несколько месяцев пролежала в больнице. У меня был нервный шок, повлекший за собой полное расстройство памяти.

    — Разумеется, Маша все скрыла от меня. Вечно она меня щадит. Сейчас она в больнице у дочери. Представляете, маленькая Машка родила большого-пребольшого Ваньку, ну, и ваша племянница, разумеется, день и ночь пропадает в больнице. Кто бы мог подумать, что она окажется такой замечательной бабушкой.

     — Кто бы мог подумать… — эхом подхватила Калерия Кирилловна. — Скажите, а она знает про то, что погиб ее кузен Вячеслав?

   Калерия Кирилловна порылась в своей большой старомодной сумке и, достав оттуда носовой платок, так громко щелкнула замком, что Николай Петрович невольно вздрогнул.

      — Кузен? Какой?.. Да, да, я вспомнил, — спохватился он. — Мы от нее скрыли. Вы же знаете, Маша очень ранимый человек, и известие о чьей-либо смерти, тем более смерти близкого родственника, надолго выбивает ее из колеи. Еще она очень нервничает, когда начинает вспоминать свое прошлое. Мы стремимся по мере возможностей ограждать ее от подобных вещей. — Николай Петрович наклонился и похлопал Калерию Кирилловну по руке. — Вы уж извините, любезнейшая, но как бы хорошо ни относилась к вам моя жена, стоит ей вас увидеть, и она невольно вспомнит свое неудачное первое замужество и прочие невзгоды, выпавшие когда-то на ее долю. А потому я бы очень просил вас, как бы это сказать, э-э-э… не тревожить ее слишком зыбкое спокойствие. Надеюсь, вы понимаете меня?

      — Но я… я только хотела узнать… Если с ней все в порядке, то я… — лепетала Калерия Кирилловна.

     — С ней все в порядке. — Николай Петрович встал. — Извините, Маша должна появиться с минуты на минуту. Оставьте свой телефон, и я вам непременно сообщу, как у нас обстоят дела.

   — Я… я забыла свой номер, — пробормотала Калерия Кирилловна, тоже вставая. — У меня течет крыша и очень маленькая пенсия. Вспомнила, вспомнила: бэ восемь, нет, кажется, девять, и вовсе не бэ… — Николай Петрович вежливо, но настойчиво теснил Калерию Кирилловну в прихожую, заранее снял с вешалки ее допотопный плащ, в рукава которого он