Да и зачем? Вот уж воистину бессмысленное занятие. Еще А1 спросил, люблю ли я его. Я его люблю. Хотя, скорее всего, не его, а себя, любившую когда-то в далеком детстве и отрочестве. Еще он спросил…

        Нет, А2 я больше не люблю. Как можно любить того, кто сделал тебе очень больно? Я не мазохистка.

       А1 сказал мне (почему-то только сейчас), что Старуха отменила концерт, спектакль и что-то еще очень важное. Но она пока пребывает в полном неведении. (Круги, в которых вращается она и этот комсорг из джунглей, судя по всему, еще нигде не пересеклись.) Возможно, она думает, что во мне проснулся материнский инстинкт. Не исключено, что сочувствует. Ненавижу за это еще сильней.

        …Здесь другой мир. Похоже, мне нельзя возвращаться туда. Нет, с ума я не сойду, не запью, не стану ни наркоманкой, ни лесбиянкой. Но мне требуется передышка.

        А1 снова затеял эту красивую игру в голливудскую любовь. Благодарна ему за это. Но мне требуется передышка.

        Парень в тельняшке… Давно не встречала романтиков. В Москве их всех истребили. Романтики доверчивы, а главное, им тоже можно верить. Откуда я это знаю?..

        Обнаружила пещеру. Мой дневник становится опасной игрушкой. Но я не могу с ним расстаться. Пожалуй, спрячу его в пещере до лучших времен. Кажется, там бывает лишь этот романтик в тельняшке и, возможно, летучие мыши. Этот человек играет какую-то странную роль, но сам не ведает о том, что он играет.

       Прощай, мой дорогой друг. Я заверну тебя в полиэтилен − не бойся. Тебя убьет влага. Как меня − чуть не убила любовь.

 

 

        Яну хотелось забиться в угол. Вместо этого он вышел в одних трусах на подворье.

    Снег падал косо и слишком густо для того, чтобы казаться настоящим. Впрочем, он и не был настоящим. Едва коснувшись земли, он превращался во влагу, которая растекалась под ногами мелкими студеными ручейками.

      Ян понял вдруг, что окружающий мир создан им самим по им же придуманной модели. Еще он подумал о том, что слишком долго был судьей самому себе и близким.

        Он смотрел на бледное рассветное небо и плакал тающими на его щеках слезами снега.

        Он придумал всех женщин, которых когда-то любил или думал, что любит.

        Это открытие почему-то обрадовало, и он улыбнулся, размазывая по щекам холодную влагу.

      Потом подумал о Еве. Теменное узкое оконце ее кельи было облеплено с углов мокрыми хлопьями снега. Он вдруг испытал к девушке жалость человека, сильного своей наивной неискушенностью в жизни. Он громко прошлепал босыми пятками по скользким от сырости плитам коридора, без стука распахнул дверь в ее комнату.

        − Ева, я… − Он замер на пороге, поняв, что здесь пусто. − Алеко, − почти безнадежным голосом позвал он и опустился на табурет возле не успевшей остыть печки. Он сидел в сонном оцепенении, которое боялся с себя стряхнуть, − не хотелось больше испытывать душевных мук.

        Наконец, когда улеглась метель и по стеклу блеснули красноватые застенчивые лучи низкого солнца, он приблизился к столу, на котором давно заприметил лист бумаги. Лист был прикреплен к столешнице большой лужицей застывшего воска от короткого кривобокого пенька свечи. Лист был пуст, если не считать большого вопросительного знака посередине.

        Ян кинулся к себе, схватил Евину тетрадку и, вернувшись в ее келью, встал на колени перед теплой печью. Разорвав дневник на две части по корешку, он засунул обе сразу в топку.

       Ему даже не пришлось воспользоваться спичками. Ветер, радостно взвыв в трубе, раздул теплящуюся в серебряно сером пепле искру, которая, став пламенем, засуетилась вокруг неожиданной добычи.

        Ян смотрел на огонь и думал о том, что он теперь совсем свободен. И что ценить эту свободу его научила Ева.

        Да, наконец, он свободен и крепок духом для того, чтобы думать о Маше.

        Она одна, но у нее два обличья.

        Он одинаково горячо любил оба.

 

 

 

 

 

                                                                                      ЧАСТЬ  ВТОРАЯ

 

 

 

 

        Несмотря на свои шестнадцать, Ваня Павловский был рослым широкоплечим юношей с мягкими темно русыми волосами, которые падали на лоб и он все время поправлял их нетерпеливым жестом кисти с длинными тонкими пальцами, сводившем с ума его одноклассниц и прочих знакомых девушек. Два последних класса он закончил за год − в школе было неинтересно и нудно, нелюбимые − точные − науки давались слишком легко для того, чтобы их можно было полюбить, любимые он чувствовал глубоко и слишком неординарно, а потому шлепанье по мелководью луж школьных учебников, написанных какими-то скопцами и старыми девами, представлялось утомительным и вредным для духовного здоровья занятием.

        Еще учась в седьмом классе, Ваня попросил отца поговорить с директором школы на предмет экстерна, но в престижной английской школе, где учились внуки и правнуки членов ЦК, престиж мидовского работника средней руки значил не больше, чем весь МИД во внешней политике Советского Союза. Как бы там ни было, восьмилетку Ваня закончил с одними пятерками, хотя в школе появлялся не чаще двух раз в неделю. Неожиданно для себя в девятом классе выиграл городскую математическую олимпиаду. О нем написали в московской газете, и директриса, скумекав, наконец, что мальчик может прославить школу на всю страну, разрешила ему сдать экстерном за два класса.

        К тому времени Ваня уже жил с отцом − бабушка умерла летом семьдесят восьмого, отравившись грибами собственной засолки.  Дедушка после ее смерти почти все время проводил в госпитале или ведомственном санатории.

        Жизнь с отцом и его довольно часто сменяющими друг друга сожительницами была чревата чрезмерной свободой, столь необходимой подростку и столь редко им получаемой, и в то же время была отягчена скукой, присущей созерцанию бессмысленного и безнравственного существования. Ваня по-своему любил отца: он был один из очень немногих окружавших его взрослых, чьи мысли не расходились со словами, и это несмотря на то, что безбедный и достаточно беззаботный образ жизни, который вел отец с его замашками провинциального гусара, светил ему лишь при власти, которую он называл «правлением маразматических неандертальцев». Этот образ жизни его явно угнетал, хотя другой он вести не хотел, да и не смог бы. В свободное от службы время Дима, если не пил или не спал с очередной сожительницей, читал «Советский спорт» или вполглаза созерцал по телевизору какой-нибудь спортивный поединок.

        В доме сохранилась хорошая, хоть и довольно пощипанная библиотека. Ваня читал, днями валяясь на тахте в обнимку с ньюфаундлендом Долли, подаренной одной из отцовых подружек. Потом стал наведываться на книжную барахолку к Первопечатнику, где можно было купить либо выменять запрещенные произведения Булгакова, Набокова и даже Библию. Барахолка располагалась под самым носом у козлобородого Феликса и изобретенного им монстра для садистского уничтожения одного человека другим во благо третьего. Но Ваня не вздрагивал при слове «кагэбэ» и не считал, будто в этом ведомстве работают одни выродки и палачи − кое-кого оттуда он знал лично и даже уважал. К нынешней власти Ваня особых претензий не имел, а если имел, то пока не умел достаточно четко их сформулировать. Зато он имел много претензий к людям: они словно играли в какую-то игру, условий которой Ваня так и не смог понять, а потому принять.

        После школы ему, как сыну мидовского работника и внуку генерала, была прямая дорога в институт Международных отношений, МГИМО, о чем он, разумеется, знал с детства. Это был блатной вуз для деток, внуков и прочей родни членов правительства, мидовцев и кое-кого из лиц, допущенных к совкормушке. Ваня не имел ничего против МГИМО, однако питал страсть к литературе и не хотел, чтобы между нею и им встало что-то еще. Он подал документы на филфак МГУ и с легкостью выдержал конкурс, хотя не имел в университете никакой  поддержки.
      К середине июля Ваня оказался свободен и совсем без дел. Пустынная Москва поблескивала свежевыкрашенными фасадами зданий и отмытыми до сияния витринами, застыв по олимпийской команде «смирно». Но Ваню спорт совершенно не интересовал. Отец, легко смирившийся с изменой сына семейной традиции, предложил на выбор Ялту, Дубулты и Пицунду. Ваня остался в Москве, переехав в квартиру на Мосфильмовской. Там было пыльно и пахло затхлой французской косметикой − вероятно, отец, по мере собственных возможностей, время от времени устраивал здесь оргии. Ваня не осуждал отца, хотя сам все еще оставался девственником. Он втайне мечтал о девушке, соединяющей в себе страстность Кармен, верность Татьяны Лариной и хрупкую изысканность Патриции Хольман из «Трех товарищей» Ремарка.

      Увы, пока ничего подобного он не встретил. Напрасно по утрам взывала к его душе молодая упругая плоть, мешая заниматься «зверской» зарядкой. Он оставался глух к ее мольбам.

        И тут в его жизнь ворвалась Инга.

      Он познакомился с ней в летнем кафе возле кинотеатра «Литва». Она сидела за столиком, окутанная облаком своих длинных прямых волос, вытравленных чуть ли не до белизны перекисью водорода, и, позвякивая металлом многочисленных браслетов-колец, пила из горлышка бутылки пиво. Он подсел за ее столик − других свободных мест не оказалось.

    − Я тоже хочу есть, − сказала она, вожделенно уставившись на картонную тарелочку с горкой разнообразных бутербродов.

        − Бери, − просто сказал Ваня и подвинул Инге тарелку.

        Она положила один на другой бутерброды с ветчиной и копченой колбасой и разом откусила добрую половину.

        − Вкусно, − сказала она с набитым ртом и, не переставая жевать, улыбнулась Ване. − Как тебя зовут?

        − Ян, − почему-то сказал он, хотя кроме мамы и дяди Яна его так никто больше не называл.

        − Ты нерусский, да? − Инга почему-то перестала жевать и улыбаться. − Ты случаем не еврей?

        − Кажется, нет. − Он усмехнулся. − А вообще меня это мало волнует.

        − Ну да, скажешь тоже. Если бы ты был русским, тебя бы это волновало.

        − Но я русский, − сказал Ваня, медленно жуя бутерброд с безвкусно резиновым сыром. − А ты что, еврейка?

        − Нет, наоборот, хоть меня и зовут Ингой.

        − Как это − наоборот? − не понял Ваня.

        − А так: я не люблю евреев. − Она уже дожевывала последний бутерброд, и Ваня поднялся, чтобы принести из буфета еще. − Ты добрый, − сказала Инга, увидев перед собой полную тарелку. − И, наверное, богатый. Сколько тебе лет?

        − Шестнадцать, − честно признался Ваня, хоть и испытывал желание набавить годика два.

       − Ты настоящий ребенок. Мне уже семнадцать. − Инга вдруг погрустнела, на мгновение задумалась, снова улыбнулась ему и сказала: − Ян и Инга. Красиво, правда? И ты красивый. А я?

        − Ты… тоже. Только зачем ты осветлила волосы? Они, наверное, были очень красивого цвета.

        − Они были почти черные, и меня все принимали за еврейку. − пояснила Инга.

        − Ну и что?

        − Маленький ты еще, потому и задаешь глупые вопросы, − сказала она назидательным тоном, но тут же спохватилась: − Прости, ладно? Я всегда мелю всякие глупости, когда  наемся.

        Ваня  весело рассмеялся, внезапно почувствовав к девушке симпатию.

        − Пошли в кино? − неожиданно пригласил он. − Ты любишь Бельмондо?

        − Да… То есть нет. − сказала Инга, смущенно глядя куда-то в сторону. И добавила едва слышно. − Потому что он еврей.

        − Откуда ты это взяла?

        − Мне сказал один знакомый художник.

        − Он дурак, твой художник, − неожиданно резко заявил Ваня, вставая из-за столика. − Так ты идешь или нет?

        Девушка встала. На ней было зеленое трикотажное платье в обтяжку и босоножки на высоких каблуках. Ваня невольно отметил, что она чудесно сложена, и почему-то почувствовал, что краснеет.

        − Да, ты, наверное, прав − Пашка на самом деле настоящий дурак. Но я была в него влюблена и как-то не замечала это. А у тебя хватит денег на билеты? Ты сегодня так много потратил.

        …Когда они вышли по окончании сеанса, на улице уже зажглись рекламы и фонари. Дул порывистый ветер. Запахло дождем.

        − Где ты живешь? − спросил Ваня, беря Ингу под локоть. − Я тебя провожу.

        − Вообще-то я живу за городом, но брат выгнал меня из дома, а мать…

        Инга вздохнула и замолчала.

        − Тебе негде ночевать? − догадался Ваня.

        − Негде. Потому что к Пашке я ни за что не вернусь после того, как с тобой познакомилась. Ты… ты какой-то особенный, что ли.

        − Ладно. Можешь переночевать у меня.

        − А… твои родители? Наверняка скажут: привел домой шлюху с улицы.

        − Во-первых, я живу один, а во-вторых, разве ты… шлюха?

        − Самая настоящая. У меня уже пять мужчин было. Я начала заниматься этим делом с пятнадцати лет. Это очень плохо, да?

        − Не знаю, − смущенно буркнул Ваня и снова покраснел.

        − Знаешь, но боишься меня обидеть, потому что ты очень чуткий. Ты правда хочешь, чтобы я у тебя переночевала?

        − Да. У меня две комнаты. Я могу лечь на тахте. − Она молча перешла проспект. − Если ты устала, можем взять такси, − предложил Ваня.

        − Нет, не устала. Мне очень хорошо идти с тобой рядом. Я еще ни разу в жизни не ходила под руку с таким парнем, как ты.

        Дождь застиг их возле самого  дома.  Настоящий ливень. Волосы Инги намолки и стали темно песочного цвета. Когда они ехали в ярко освещенном лифте, Ваня заметил четко обозначившийся темный пробор посередине. Еще он заметил, что у девушки очень гладкая белая кожа и жирно накрашенные темно синей тушью ресницы.

      − Смой и никогда больше не крась, − тоном взрослого наставника сказал Ваня. − Все должно быть естественным, понимаешь?

        Он сам не знал, почему вдруг сказал это, и в смущении отвел глаза.

        Когда они очутились в квартире, Инга спросила:

        − Можно, я искупаюсь?

       Она надолго заперлась в ванной. Ваня от нечего делать включил телевизор. Он обратил внимание, что у него дрожат руки, и поспешил спрятать их в карманы джинсов.

        Раздался телефонный звонок. Веселенький подвыпивший отец сообщал сыну, что улетает отдыхать в Ялту, и просил подъехать к нему завтра на работу за деньгами.

       − Может, съездишь в Плавни к этому монаху? − говорил отец под песенку «Аббы». − Там река, фрукты и настоящая глухомань. Ты, по-моему, любишь всякие дикие места. Впрочем, там, наверное, еще та скука. Ладно, решай сам. Жду в двенадцать ноль-ноль возле кассы.

       Ваня положил трубку и вдруг подумал о том, что пора бы самому зарабатывать деньги, а не сидеть на шее у отца. Потом вспомнил то, что слышал о Плавнях еще в детстве от матери и этого странного дяди Толи, с которым ему когда-то было так легко и весело. Он не видел его лет десять. Правда, раза три разговаривал с ним по телефону, но это нельзя было назвать нормальным разговором: дядя Толя дышал и сопел в трубку и даже разок всхлипнул, когда Ваня сказал, что от мамы нет никаких вестей.

        Сейчас он вдруг понял, что хотел бы, очень хотел увидеть ее. Он знал от отца, что мама поет и дает уроки пения, но ее карьера сложилась не так удачно, как ожидалось. Ваня почему-то был уверен в том, что мама хочет вернуться домой, и вздохнул, подумав о людях из КГБ, которые ее сюда не пустят. Но он был еще совсем юн и не мог долго грустить и даже думать о чем-то одном.

        «Интересно, а в Плавнях есть книги? Наверное, дядя Толя должен хорошо знать Библию. А я так и не прочитал ее…»

        Инга громко щелкнула задвижкой.

        Ваня вздрогнул.

        Она стояла перед ним с мокрыми взъерошенными волосами, обернутая в широкое махровое полотенце.

        − Смыла всю прошлую грязь, − сказала она и лукаво улыбнулась. − Брат, думаю, догадается замолить мои грехи перед этим своим раскосым евреем Иисусом. Надеюсь, тебя не заставляли в детстве бить челом Отцу, Сыну и Святому Духу? Господи, я бы всех верующих сослала на Колыму или еще куда подальше. − Инга расхаживала взад-вперед у него под носом, теребя свои волосы, и с них на Ваню летели мелкие, сладко пахнущие шампунем брызги. − Может, у тебя есть какая-нибудь выпивка? Или ты пьешь только молоко и «пепсу»?

        Ваня постеснялся признаться девушке в том, что не любит спиртное. Он достал из бара початую бутылку армянского коньяка, оставшуюся от отца и его женщин, налил себе и Инге. Она забралась с ногами на тахту и залпом выпила коньяк. Ваня свой лишь пригубил.

        − Это я от волнения. Понимаешь, я не знаю, как вести себя с тобой, − говорила она, теребя край полотенца. − Если ты вдруг захочешь со мной переспать, я… я, конечно, не смогу тебе отказать, потому что… ты мне очень нравишься. Но мне не хотелось бы, чтобы с тобой было как со всеми остальными. Знаешь, это совсем неинтересно и всегда одинаково. Я завожусь и быстро кончаю, а после пустота и не хочется жить. И так каждый раз. И у тебя так, да?

        Она смотрела на него любопытным немигающим взглядом.

        − Я… я не хочу об этом говорить. Это интимно и…

        Ваня до боли в суставах стиснул кулаки.

        − Ты похож на героя из книжки, если, конечно, не притворяешься. − Инга откинулась на плюшевую подушку и вытянула ноги. Они у нее были длинные, с тонкими лодыжками и узкими коленками. − Я, наверное, смогла бы стать монашкой, если бы верила в ихнюю чепуховину о грехе, загробной жизни и так далее. Но это все сказки. Ты крещеный?

        − Не знаю. Мама… ничего мне не говорила про это, − едва слышно казал Ваня.

       − Ну, так спроси у нее. Правда, это не имеет никакого значения.  Меня крестили уже большой, − рассказывала Инга. − Все мои предки баптисты, а они считают, что крестить можно только взрослых. Ты православный?

        − Да, − ответил Ваня. − Мой дядя был монахом.

        − Был? Что, он ушел из монастыря?

        − Кажется, но я точно не знаю. Я тогда совсем маленьким был…  Нет, меня вроде бы даже еще на свете не было.

        − Раз ты православный, я тоже перекрещусь в православную веру.

        − Зачем? − удивился Ваня.

      − Так надо. Мне. − Инга глубоко вздохнула. − Коньяка мне больше не давай, а то напьюсь и стану расстегивать тебе штаны. После мне сделается стыдно, и я брошусь из окна или под машину. Господи, ну почему я знаю про себя все наперед? Но это только сегодня. Раньше так не было никогда.

 

 

        Ваня не сомкнул глаз. Он вставал несколько раз в туалет и попить и тогда видел в неплотно прикрытую дверь неясные очертания под простыней тела Инги. Девушка лежала на спине, закинув руки за голову. На веревке в ванной висели ее узкие черные трусики и платье. Вода с него капала на пол, образуя зеленую лужицу. Ваня положил туда тряпку. Возвращаясь уже на рассвете в свою комнату после очередного похода в туалет, он задержался на минуту возле двери. Ему вдруг захотелось войти к Инге, лечь рядом и… Что случится дальше, он не знал, но его фаллос грозился проткнуть насквозь тонкие белые трусы. Он словно жил сам по себе и не собирался подчиняться никаким доводам разума.

      «Но ведь она этого не хочет, − мысленно осаживал себя Ваня. − Она говорила, после наступает пустота. В книгах  пишут, что это − наивысшее блаженство. Но ведь я… ничего не умею. Я опозорюсь перед ней − она опытная…»

    В свете раннего утра он видел упругие груди Инги с большими розовыми сосками, темные волосы под мышкой. Внезапно она резко брыкнула ногой и откинула в сторону простыню. Ваня чуть не потерял сознание.

    − Иди же сюда, мой зайчонок, − низким хриплым голосом сказала Инга и, потянувшись, широко раздвинула ноги, медленно их соединила и снова раздвинула.

        Ваня шагнул в комнату и застыл возле тахты, пожирая взглядом вожделенно таинственное место в обрамлении густой − звериной − шерсти.

        − Ой, мне горячо! − воскликнула Инга и закрыла лоно обеими ладошками. Потом вскочила, обхватила Ваню руками за шею и повисла на нем, высоко задрав согнутые в коленях ноги.

        Он вскрикнул и завалился на тахту, придавив Ингу всем своим весом.

        − Ты такой… горячий и родной, − шептала она, тяжело и прерывисто дыша. − Сейчас тебе будет очень, очень хорошо. Тебе никогда и ни с кем не будет как со мной…

 

 

        Через два дня они плыли по реке в «ракете». На Инге были джинсы из детских обносков Вани и его рубашка, которую она завязала на животе кокетливым узлом. Ее рука лежала на его колене, беспокойные пальцы все ближе и ближе подбирались  к тому месту, которое посылало во все тело волны жара и возбуждения. Собственно говоря, Инга делала это машинально: она смотрела в окно на проплывающие мимо деревья и лишь изредка, повернувшись к Ване, показывала оттопыренный большой палец и шептала: «Классно».

        Отец щедро снабдил деньгами на дорогу и жизнь в деревне, а также рассказал подробно, как туда добраться. Если бы не желание, которое Ваня так и не смог утолить, хоть они с Ингой, можно сказать не вылезали из постели двое суток, он бы тоже сейчас наслаждался красотами природы.  Но желание делало его почти невосприимчивым к окружающему миру. Он только и думал о том, как они с Ингой опять займутся любовью.

        − А твой дядя Толя молодой? − спрашивала она, подбираясь указательным пальцем к ширинке его джинсов. − Ты на него похож?

        − Я похож на маму, − ответил Ваня. − А дядю Толю  я давно не видел.

        «Ракета» жестко подпрыгивала на волнах от встречной баржи. Сквозь рев ее сирены Ване удалось расслышать конец вопроса Инги:

        …не ревнует тебя ко мне?

        − Кто, отец, что ли? − Ваня усмехнулся. − Ну нет, он даже рад, что я наконец стал взрослым.

       − Глупый, причем тут отец? Отцы обычно дочек любят, а матери сыновей. Моя мать с брата пылинки сдувает. А твоя с  тебя?

        − Моя… Она тоже меня очень любила.

        Ваня внезапно погрустнел.

        − Она что, умерла? − спросила Инга, повернувшись к нему всем телом.

        − Нет. Она уехала и вышла замуж за другого. Я с тех пор не видел ее.

      − Значит, ты, как и я, сирота. − Инга вздохнула. − Я-то вообще никогда не видела своего отца, и мать мне про него не рассказывала. Ой, ты знаешь, а ведь я забыла взять купальник, − вдруг вспомнила Инга. − В чем же я буду купаться?

        − В чем мама родила. − Ваня улыбнулся. − Там, кажется, совсем дикие места и нет специального пляжа. Вообще-то это дом моей мамы, но она когда-то давно переписала его на дядю Толю, своего брата по отцу. Правда, он вроде бы приходится ей не родным братом, а…  Но я, признаться, запутался в этих родственных связях. − Ваня обнял Ингу за плечи и привлек к себе, чем вызывал явное недовольство сидевшей рядом с ним старушки. − Я придумал: мы будем заниматься любовью в воде, − шепнул он ей на ухо. − Я читал в одной американской книжке, как влюбленная парочка заплывала далеко в океан на надувном матраце и…

        − Дурачок, он же перевернется, и мы наглотаемся воды. − Изловчившись, Инга лизнула его кончиком языка в ухо и на мгновение больно прикусила мочку. Ваня почувствовал, как по телу забегали мурашки, перед глазами поплыло. Он хотел поцеловать девушку в нос, но она уклонилась, откинулась на спинку своего кресла и устремила взгляд в окно.

       Дорога от пристани петляла между тополями и вербами с искореженными временем стволами. Дом Ваня увидел издали − он стоял на возвышении в окружении высоких елей. В окнах мансарды догорало закатное солнце.

        − Я представлял себе дом совсем другим, − пробормотал он. − Похожим на маму. Хотя этого не может быть: тот дом, где она росла, сгорел. Это… дядя Толя построил новый дом.

      − Ты очень любишь свою маму, − сделала вывод Инга и, зайдя вперед, обняла Ваню, прижала к себе и страстно поцеловала в губы. − Вот. Чтобы меня любил еще больше. Я ревнивая. Я очень-очень ревнивая.

 

 

        Картинами, вставленными в простые, но искусно обработанные рамы, были увешаны стены во всем доме. И потому дом казался музеем одной-единственной женщины-призрака.

        Она плыла на гребне голубовато сиреневой волны в ореоле золотых брызг-звезд, в прозрачной − дымчатого цвета − тунике бежала по лугу, протянув руки к солнцу, танцевала на круглой белой площадке в огненной пене воздушного платья и языках пламени… Ее лицо всегда оставалось невозмутимо прекрасным и неживым. Оно было знакомо Ване, но такое лицо не могло принадлежать обыкновенной − земной − женщине.

        − Дядя, это ты рисовал? − спросил Ваня, с трудом узнавая в длинноволосом худом человеке с синевато бледным лицом дядю Толю из своего детства, который возил его по квартире на широкой надежной спине. − Ты…  Как странно: вот уж не думал никогда, что ты станешь художником. Ведь когда-то давно ты, кажется, был монахом.

          Толю взволновал приезд сына. Более того, этот высокий тонкокостный мальчик с Машиными переменчиво зелеными в зависимости от состояния души глазами странным образом подействовал на него, обострил восприятие окружающего мира, сблизил с ним. Последнее время Толя жил в обособленно нереальном, созданном из обрывков смутных воспоминаний, фантазий и заведомо неисполнимых желаний пространстве, в атмосфере ничем не нарушаемого спокойствия и сосредоточенности. Это был своего рода парник, где зрел причудливый урожай единственного растения − его любви к прошлому, в котором все до предела было заполнено Машей. И вот кто-то выбил стеклышко или даже целую раму, и сюда ворвался тревожно свежий ветер.

        − Я переболел менингитом. Это странная болезнь. Я видел в бреду разные цвета. Незнакомые, даже чужие. Словно побывал на другой планете, в другом мире…  В этот я вернулся через два года. Тогда и начал писать картины. Сначала не получалось, но мне очень хотелось. И я знал, твердо знал: обязательно получится.

        Толя говорил отрывисто, глядя куда-то в сторону. Но он все равно видел Ваню. Ему хватило доли секунды, чтобы запечатлеть навсегда в памяти лицо своего сына от Маши.

        − Отец передал тебе привет, − сказал Ваня, когда они присели на лавку в саду. − Он… ну, словом, он, как всегда, в порядке. Мама, кажется, тоже. Два месяца назад привезли от нее письмо. Она шлет привет тебе. И просит у нас всех прощения. Как ты думаешь, она на самом деле виновата?

        Толя молчал. Ветер, дувший извне, становился все холодней. Он поежился. Было время, когда он собирал каждую крупинку известий о Маше. Это было нелегкое время.  Он уже давно не включает приемник. Тишина… Что может быть лучше тишины? Она вся пронизана фантастическими красками. Краски умиротворяют душу. Но они меркнут, если на них падает слишком яркий свет.

          − Нет, наверное, − выдавил он. − Человек сам ничего  не может решить. За него все предопределено заранее. Кем − я не знаю. Честно говоря, я вообще ничего не знаю.

        − А ты ничего не имеешь против Инги? − вдруг спросил Ваня, в упор глядя на Толю. − Она хорошая девушка. Мы немного поживем у тебя, ладно?

 

 

        Таисия Никитична уже второй год не вставала. Она лежала в бывшей Устиньиной (вернее, ее точной копии) комнате, узнавая входящих к ней по шагам. Глаза различали только свет и тьму и лишь иногда очертания человеческой фигуры. Таисия Никитична сохранила разум и даже память. Она лежала целыми днями в прохладном полумраке комнаты окнами на север и на холмы и думала, вспоминала, снова думала.

        Последнее время она часто думала о сыне. Она считала его большим грешником и была уверена, что ее Николай попал в ад. Правда, о существовании такого места она верила лишь отчасти и только на рассвете − на рассвете все казалось зловеще жестоким и враждебным человеку. Но Таисия Никитична жалела сына, жалела сейчас, когда он умер, а не когда был жив. Когда Николай был жив, он казался ей закованным в толстый панцирь и был недосягаем для жалости. Последнее время Таисия Никитична денно и нощно молила Бога о том, чтобы он сжалился над Николаем и простил ему грехи.

       Когда в комнату заходил внук, она почти всегда притворялась спящей − Анатолий ее расстраивал. От него исходило беспокойство, мгновенно ею улавливаемое. В ее представлении внук состоял из двух половинок, слепленных между собой наспех и непрочно. Она искренне боялась, что он развалится в ее присутствии, и это доставит ей жестокие страдания, хоть и понимала разумом: ничего подобного случиться не может. Но в природе существовали вещи, недоступные ее пониманию. Их она опасалась больше всего.

         С Нонной Таисия Никитична разговаривала охотно и подолгу.

      Нонна умиротворяла ее своими подробными рассказами о домашних хлопотах, связанных с огородом, коровой и курами, заготовкой солений и прочей снеди, предназначенной обеспечить безбедную жизнь неторопливо длинной спокойной зимы. Все хозяйство было на Нонне и ее матери, приходившей сюда каждый день. Толя помогал изредка и всегда неохотно.  Нонна и не просила − она его не просто любила, она считала настоящим чудом, что он позволяет ей себя любить.

      Вымыв посуду после обеда и поставив в духовку пирог с вишнями, Нонна зашла покормить Таисию Никитичну, а заодно сообщить о счастливом событии: приезде племянника и его невесты.

       − Что-то он рано жениться надумал, − комментировала Таисия Никитична. − Если мне не изменяет память, Ванечке недавно шестнадцать исполнилось. Он похож на нее? − вдруг спросила она, глядя на Нонну своими неподвижными, покрытыми желтоватой пленкой катаракты глазами.

        − Похож. И лицом, и повадками всеми. Хороший мальчик − ласковый такой, воспитанный.

        Нонна невольно вздохнула. Она мечтала о сыне, но этим мечтам не суждено осуществиться. Последние три  года они с Анатолием спят в разных комнатах. Такова его воля. И она не смеет возражать.

        − Не вздыхай. Это счастье, что у вас нет детей. После его болезни почти всегда уродцами рождаются.

        − Уродец тоже живая душа, бабушка. И ухода просит, и ласки с любовью. Хоть бы уродца Бог послал…

      − Не гневи Всевышнего. Уродцы − кара Господняя на наши грешные головы. Господи, если ты есть, не слушай рабу твою Нонну. Глупая она по молодости своей и не ведает, что говорит.

        Таисия Никитична осенила себя узким, скособоченным вправо крестом.

        − Бабушка, а эта Инга… странная какая-то. Красивая, очень даже, но…

        Нонна запнулась, боясь произнести вслух то, что так и вертелось на языке.

        − Какая? Небось, как городская  - из себя и модная, да?

        − Нет, нет. Она под мальчика одета, хотя волосы у нее длинные. И крашеные, наверное, − неуверенно добавила Нонна. − Я видела, как они с Ванечкой… целовались. По-настоящему. Это… она виновата. Ванечка скромный, а она развязная.

        Нонна вспотела, выпалив это слово − не в ее правилах было нелестно отзываться о людях. Но к этой Инге она почему-то с первой минуты почувствовала неприязнь.

        − Господь им судья. Молодые, кровь кипит. Да сейчас и жизнь другая пошла: легкая, веселая, бездумная. Я другой раз послушаю радио, и так оно жалко становится, что моя молодость на неласковое время пришлась.