— Я же просил тебя… Ах, черт возьми, зачем мы затеялись с этой проклятой поездкой? Это все без толку, без толку, пойми ты, наконец. За эти годы я прочесал здесь каждый километр. Тебе давно пора понять, что либо наш сын не желает нас видеть, либо…

      Лемешев замолчал и полез в карман рубашки за нитроглицерином.

      — Либо что, Мишенька?

      Амалия Альбертовна зашла вперед и попыталась заглянуть мужу в глаза.

     — Мне кажется, он тяжело болен, — размышлял вслух Лемешев, морщась от вкуса нитроглицерина. — Я говорил еще тогда, что его нужно показать специалистам и, может, даже положить на обследование, но вы все хором напали на меня. Вот теперь и…

      Лемешев махнул рукой и выплюнул таблетку в пыль под ногами.

     — Маша бы обязательно его нашла. Я была так не права, что не любила ее, — сказала Амалия Альбертовна, семеня рядом с мужем на своих высоких каблуках. — Просто я ревновала его ко всем женщинам. Как ты думаешь, Мишенька, а Соломина на самом деле была его матерью или…

     — Черт его знает. Мне кажется, все не так просто. Понимаешь, несколько лет тому назад я был в командировке в Вильнюсе и зашел в тот детский дом, откуда мы взяли Ивана. Оказывается, у них был еще один мальчишка поляк, тоже чудом уцелевший при пожаре чуть ли не того же  самого дома, возле которого нашли Ивана. Он так и остался в приюте, закончил ремесленное училище и устроился механиком на судно. Директор показала мне его фотографию — у парня все лицо в шрамах. Обгорел во время пожара, вдобавок переболел ветрянкой. Он у них записан как Ян. Мальчишка вспомнил, как его зовут, а вот фамилию забыл. Они дали ему какую-то длинную литовскую. Вполне вероятно, что он, а не наш Иван, сын Соломиной.

    — Нет, Мишенька, это не так, — тихо, но решительно возразила Амалия Альбертовна. — Они очень похожи с Машей. Наверное, оба пошли в отца. Если бы я хоть издали увидела его, я бы определила, так это или нет.

      — Но ведь для нас с тобой это не имеет никакого значения, — сказал Лемешев, с трудом подавив в себе вздох.

     Они еще часа два бродили по жарким пыльным улицам Кинешмы, думая каждый о своем. Вернувшись в каюту, Амалия Альбертовна сбросила натершие до крови туфли, легла на диван и попросила мужа задернуть шторы.

      — Только ты, Мишенька, не волнуйся — со мной все в порядке, — сказала она. — Но я должна побыть одна. Поужинай     без меня, ладно? И выпей чего-нибудь в баре. Мужчина должен хотя бы изредка выпивать, чтобы сохранять трезвый рассудок, верно? Ты сохранишь его, правда, Мишенька?..

     Они сошли в Саратове, взяв с собой только самое необходимое. Лемешев договорился с капитаном теплохода, что тот оставит за ними каюту. «Композитор Скрябин» должен был вернуться в Саратов через пять дней, совершив намеченный тур по портовым городам вплоть до самой Астрахани. Лемешевы решились на это внезапно и, можно сказать, одновременно. У них не было никакого определенного плана действий.

     — Возьму в пароходстве машину, и мы проедем в левобережную часть, — сказал Лемешев, когда они вселились в душный номер лучшей гостиницы в городе.

       — Нет. Нужно ехать по правому. И ни в коем случае не удаляться от реки, — возразила Амалия Альбертовна. — Я помню, мальчик говорил мне по телефону, что каждый день купается в Волге. А Маше он рассказывал про какую-то косу, где купалась эта цыганка.

       — На Волге тысячи песчаных кос.

       Лемешев невесело усмехнулся.

        — Но та… Мне кажется, я так и вижу ее. Я обязательно ее узнаю. Ах, как жалко, что Маша увезла с собой колечко.

      — Это все бабские бредни и суеверия, — не выдержал Лемешев. И тут же постарался сгладить свою резкость. — Мне кажется, Маша вспоминает Ваню каждый день. Это… как будто дает какую-то надежду.

      Он смущенно кашлянул, подумав о том, что под влиянием жены сам невольно стал суеверным.

 

 

 

      Маша открыла сумку с надписью «Фонд Конуэя», которую ей вручил в аэропорту представитель фирмы. В ней         оказалось два великолепных концертных платья, две пары туфель и продолговатая коробочка с ожерельем из настоящих розоватых жемчужин.

      «Жемчуг — это к слезам, — пронеслось в голове, слышанное еще давно, в той, другой, жизни. — Но я не хочу, чтобы это были слезы из-за провала на конкурсе. Все, что угодно, только не это».

      На жеребьевке она вытащила карточку с цифрой 38 и сказала своему концертмейстеру:

      — Я видела этот номер во сне. Он принесет мне удачу.

      Она пела в последний день первого тура и, еще не зная мнения жюри, поняла, что прошла во второй. «Но это всего лишь начало, — мысленно повторяла она, выслушивая поздравления новых друзей. — Мария, собери всю себя в кулак и спой так, как ты хочешь. Господи, помоги мне выступить так, как я хочу.»

      И она поцеловала маленький золотой крестик — его сняла с себя и надела ей на шею  Аделина, когда они прощались в аэропорту.

      Она уже была в постели, когда раздался телефонный звонок.

      — Поздравляю вас, Маджи, — громким бодрым голосом сказал Бернард Конуэй. — И очень верю в вас.

      — Вы откуда? — поинтересовалась Маша. Она очень обрадовалась, услышав его голос.

      — Издалека. Но ближе, чем вы думаете. Угадайте.

      — Рим, — почему-то сказала Маша.

      — Napoli, carissima[1]. Это чуть-чуть южнее. Здесь море, звезды и в баре поют  Santa Lucia. Совсем как в том ресторане, где мы с вами обедали накануне вашего отъезда в Барселону.

      — Берни, прошу вас, верьте в меня. Мне сейчас это очень-очень нужно.

      — Si, carissima[2] . Я в вас не просто верю — люблю вас всей душой. Вы слышите меня?

      — Спасибо вам, Берни, — прошептала она. − Я… рада вашему звонку. Очень рада. Спокойной ночи.

    Она погасила свет и закрыла глаза. «Только не надо ни о чем думать, — уговаривала она себя. — Конкурс, музыка, а дальше… Нет, и дальше только музыка. Я сильная, упрямая, выносливая. И я не хочу страдать. — Она крепко сжала пальцами крестик Аделины. — Господи, помоги мне. Я так боюсь страдать…»

      После арии “I sacri nomi di padre… d`amante”[3] из «Аиды» Верди зал Дворца музыки взорвался шквалом оваций. Выходя со сцены, Маша подвернула правую ногу, но радость и ликование после удачного выступления вытеснили все иные ощущения. Она вспомнила про ногу уже в артистической. «На счастье!» — громко воскликнула она и плюхнулась на диван, задрав на спинку обе ноги.(Точно так когда-то делала ее мать, но Маша, конечно же, не помнила этого). Легкий гипюр платья свесился на пол, обнажив ноги. Она подняла левую и, взявшись за лодыжку, прижалась головой к коленке. То же самое проделала с правой. Потом спустила обе ноги на пол, намереваясь сесть на шпагат, но охнула от боли и упала на диван.

      — Это тоже от счастья? - спросил неизвестно откуда появившийся Бернард Конуэй. — У вас потрясающие ноги, Маджи. На месте жюри я бы непременно учел это обстоятельство при присуждении премии.

      — Кажется, я растянула лодыжку.

      — Разрешите взглянуть? Между прочим, я имею диплом хирурга.

      Он быстро наклонился и больно стиснул правую лодыжку. Маша вскрикнула.

      — Нужно сделать рентген. Будем надеяться, кость цела. Вы занимались балетом?

    — Мечтала стать балериной. Очень больно. — Она поморщилась. — Не представляю, как мне удалось доковылять до артистической.

      Бернард осторожно снял туфлю и теперь держал ее ступню в своей большой сильной ладони.

      — Срочно едем в клинику, — сказал он. — У меня внизу машина.

      — Но скоро будут объявлять результаты, и я должна быть в зале.

     — Успеем. — Он легко подхватил ее на руки и направился к двери, сорвав на ходу с вешалки шаль. — Замотайте горло. Вам еще петь в заключительном концерте.

 

 

      Толстый хирург уверенно вправил вывих и замотал лодыжку липким бинтом.

    — Постельный режим, — сказал он на ломаном английском, обращаясь к Конуэю. — Слава Богу, кость цела. Но со связками шутки плохи. У сеньоры такие красивые ноги. Я не хочу, чтобы одна из них мешала танцевать другой.

       — Но мне послезавтра петь в концерте. Это очень важно. Ах, щарт, как все некстати!

     — Думаю, очень даже кстати, — возразил Бернард. — Стоит подбросить местным репортерам идею о том, что одна из самых ярких лауреаток поет, превозмогая жесточайшую боль, и вам обеспечена всеобщая любовь и замечательное паблисити. Я сам об этом позабочусь.

      — Ваш муж прав, синьора. Я обязательно приду вас послушать и приведу свою семью, — сказал хирург. — Удачи вам, сеньора. Приезжайте петь в нашем театре.

 

 

 

      — Вторая премия — это замечательно. А какая реклама: все газеты поместили на первой полосе твой портрет, критики наперебой восхищаются «фантастическим диапазоном» твоего голоса, который, по их утверждению, словно звучит из другого века. — Бернард расхаживал из угла в угол комнаты, заставленной корзинами с цветами, улыбаясь Маше, которая лежала на диване, положив ногу на высокую подушку. — Кто-то из газетчиков сравнил тебя с Каллас, при этом оговорившись, что твоя несравненная тезка наверняка бы проиграла, участвуя в одном конкурсе красоты с этой «Брижит Бардо с американского юга».

      С самого утра одолевали репортеры и многочисленные поклонники. Бернард впустил только телевидение и несколько журналистов. Маше был к лицу светло розовый свитер под горло — она казалась в нем совсем девочкой. Кто-то из журналистов так и написал в своей статье: «Эта американка со звучной итальянской фамилией похожа на девочку, еще не осознавшую до конца свой подвиг». Поклонники, которых Бернард в конце концов допустил к Маше на несколько минут, осыпали ее цветами, целовали руки, становились на колени возле дивана и, разумеется, просили автографы.

      — Импресарио выжидают. О, это хитрющий народ, — сказал Бернард, когда они, наконец, остались одни. — Почитают прессу, послушают закулисные сплетни. Конечно, многое зависит от того, как ты споешь на заключительном концерте, Брижит Бардо с американского юга. — Бернард усмехнулся. — Знали бы они, откуда ты на самом деле.

      — Не надо, прошу тебя.

      Маша горестно вздохнула.

      — Но почему? Твои друзья в России порадуются за тебя, недруги будут зеленеть от зависти.

     — У меня остался там сын. Боюсь, это может отразиться на его будущем. — Маша поникла. — И своему бывшему мужу я не хотела бы доставлять неприятности. Он любил меня по-своему. Прошу тебя, Берни, никому об этом не говори.

      — Это твое дело. А сейчас выше нос. Я заказал обед. Не возражаешь, если я составлю тебе компанию?

      — Не возражаю. Спасибо тебе за все, Берни. Если бы не ты, я бы наверняка растерялась и… Вообще мне подчас бывает очень одиноко.

      Он рассмеялся, присел на диван и взял ее за руку.

     — Если бы не я, наверняка нашелся бы другой. Красивые женщины никогда не бывают одинокими. Всегда отыщется тот, кто захочет разделить это одиночество. Но я не позволю, чтобы это был другой, слышишь? — Он крепко стиснул ей руку и, прищурившись, посмотрел в глаза. — Никогда не уступлю другому то, что по праву принадлежит только мне.

     

 

 

      — Я буду петь в театре Беллини в Катанье! Слышишь, Франко? Ах, ты даже не представляешь, как я рада, что буду петь Норму на родине самого Беллини. Это и твоя родина тоже, да, Франко?..

     Из-за тумана самолет опоздал на шесть часов и прилетел в Нью-Орлеан глубокой ночью. Увидев Франческо, Маша забыла про больную ногу. Она повисла у него на шее и прослезилась от счастья. Муж встретил ее довольно сдержанно, и ее это огорчило. Правда, она вспомнила, что он всего несколько часов назад вернулся из плаванья и наверняка еще не успел как следует отдохнуть. А тут еще пришлось долго ждать самолет.

      В машине она обняла Франческо за плечи и прижалась к нему всем телом, ощущая, как часто и громко бьется его сердце.

      — Ты хочешь меня? — спросила она, когда они выехали на автостраду. — О, Франко, я так скучала по тебе!

    — Почему ты не сказала, что он будет сопровождать тебя на конкурс? — спросил Франческо, не отрывая взгляда от дороги.

      — Он?.. Ты имеешь в виду Бернарда Конуэя? Но он прилетел только к последнему туру. Был в Неаполе по каким-то своим делам, а потом вдруг решил послушать, как я буду петь в финале. Мы с ним не договаривались ни о чем заранее.

      — Это правда?

      Франческо повернулся и посмотрел Маше в глаза. Она увидела его лицо в свете фар промчавшегося мимо грузовика. Оно было печальным.

      — Клянусь своим голосом, хотя, я слышала, этого делать нельзя ни при каких обстоятельствах. — Маша улыбнулась. — Выходит, ты ревнуешь меня к нему, да?

      — Сичилиано видел по телевизору, как он сидел возле тебя и даже отвечал за тебя на вопросы журналистов. А ты ему все время улыбалась. Да, я совсем забыл: как твоя нога?

      — Можно сказать, в порядке. Это пустяки. Берни мне очень помог, когда это случилось.

      — Ну да, а я в это время торчал в Майами, пока старая карга вертела своей плоской задницей перед каким-то французом, у которого даже не оказалось денег заплатить за виски в баре.

     — Франческо, мой милый Франко, ты был со мной каждую минуту. Сичилиано старый сплетник. Вот я скажу ему пару сердечных слов на его родном сицилийском диалекте.

      — Скажи. — Франческо улыбнулся, обнял жену за плечи и вздохнул. — Я тоже о тебе скучал. На этот раз как-то особенно сильно. И очень тревожился за тебя. Как видишь, не зря. Я буду целовать твою ногу до тех пор, пока она не перестанет болеть.

       — О, пускай она тогда очень долго не заживает. Как Лиз?

      — Наша девочка в полном порядке. Лючия стала заниматься с ней музыкой. Отец собирается купить ранчо и посвятить себя земледелию. Мама говорит, что сначала нужно сделать ремонт в доме, поменять мебель и купить новую машину.

       — Скоро мы сможем позволить себе и то, и другое, и даже третье. Мне будут платить целую кучу денег.

       — И мы с тобой будем видеться все реже и реже. Скажи: зачем мы уехали с того острова?

       — Мы бы уже осточертели друг другу. Может быть даже дрались. Как Сичилиано со своей Изабеллой.

       — Ты никогда не сможешь надоесть мне. Это я скоро превращусь для тебя в ненужный балласт.

       — Фу, какой же ты глупый!

      Маша вытянула ногу и резко надавила на педаль тормоза. Раздался скрежет, и оба больно ударились лбами о переднее стекло.

       — Pazza! — воскликнул Франческо, держась за лоб. — А если бы оно разбилось? Ведь ты могла поранить лицо.

      — Нет, не могла. Когда ты рядом, со мной не может случиться ничего дурного. Франческо, милый, я люблю тебя очень сильно…

 

 

      — Вот эта коса. Нужно пристать к противоположному берегу. Ты был здесь? — спросила Амалия Альбертовна у мужа.

      — Кажется, да. Здесь совершенно пустынный берег, и до ближайшего жилья добрых полсотни километров.

   — Но кто тогда протоптал к реке эту тропинку? — размышляла вслух Амалия Альбертовна, указывая пальцем на петлявшую между верб и тополей узкую дорожку. Когда катер причалил к берегу, она, скинув босоножки, проворно спрыгнула в воду — Лемешев даже не успел ей помочь — и бросилась бегом по тропинке. Он догнал ее возле самого гребня невысокого холма.

      — Там дальше кусты и голая степь, — сказал он, с трудом переводя дыхание. — Смотри под ноги: тут сплошные колючки.

      Но Амалия Альбертовна под ноги не смотрела. Взобравшись на гребень холма, она смотрела вдаль, прикрыв ладошкой глаза.

     — Миша, — сказала она едва слышно и опустилась прямо на колючий куст чертополоха. — Вот он, наш мальчик. Я так и знала, что найду его.

 

 

 

      — Лоида считает, память к нему вернется. Но она не знает, когда это случится. — Перпетуя потчевала Лемешевых чаем с облепиховым вареньем и горячими пышками. — Мы сами его любим как родного сына. Ласковый такой, послушный, работящий. Лидия уже не рада, что загипнотизировала его. Она и злится, и плачет, а сделать не может ничего. — Перпетуя наклонилась к самому уху Амалии Альбертовны и сказала громким свистящим шепотом: — Понимаешь, у него эта штука совсем не работает. Уж чем только мы ни поили его. Лидия каждый божий день растирает его всякими мазями и настойками, которые Лоида велит готовить. Сама Лоида больная, и уже не в той силе, как раньше. Уж она бы его обязательно вылечила.

      — Бедный мальчик! Что же нам теперь делать?

      Амалия Альбертовна приглушенно всхлипнула.

      — Его нужно срочно показать врачам, — сказал Лемешев. — Вы понимаете, что вас могут судить за то, что вы наделали? Ведь это же настоящее преступление. Это называется насилием над человеческой личностью.

      — Я его как сына родного люблю. Хотите — судите, мне все равно, — покорно сказала Перпетуя. — А врачам Лидия его не отдаст. Скорее убьет его, но не отдаст.

      Лидия вошла в комнату и села за стол, с интересом разглядывая Лемешевых. Она заметно пополнела за последние годы, в некогда черных, как смоль, волосах заблестели серебряные нити седины. Амалия Альбертовна невольно отметила, что эту женщину можно было бы назвать красивой, если бы не ее глаза: они были хищными и злыми.

      — Она читает ваши мысли, — предупредила Перпетуя. — Когда она жила в городе, ее обучили грамоте. Лидия глухая от рождения.

      Лемешевы быстро переглянулись.

      «Я не желаю тебе зла, только отпусти моего сына, — мысленно твердила Амалия Альбертовна, пытаясь подавить в себе ненависть к Лидии. — Если хочешь, можешь поехать с нами в Ленинград. Будешь жить у нас как наша дочь. У нас большая квартира, и  у тебя будет отдельная комната. Ты добрая девушка. Ты должна понять, как я тоскую по своему сыну…»

      На лице Лидии появилась улыбка. Она взяла лежавший на столе лист бумаги и быстро написала карандашом — крупно и очень четко:

      «Оставайся с нами. У нас теперь два дома. В городе плохо. Ивану хорошо здесь».

      «Его нужно показать врачам. Они вылечат его, и он станет твоим настоящим мужем», — заставила себя подумать Амалия Альбертовна.

      «Я вылечу его сама. Врачи отравят его лекарствами, — написала Лидия. — Он боится свою сестру».

      «Она уехала навсегда. Кажется, в Америку», — сказала мысленно Амалия Альбертовна.

      Она заметила, как радостно блеснули глаза Лидии.

      «Она вернется, если узнает, что он в городе», — быстро написала Лидия.

      «Ее не пустит Брежнев», — возразила мысленно Амалия Альбертовна.

      «Брежнев умрет, и она вернется», — написала Лидия.

    — Хватит вам заниматься всякой ерундой, — сказал Лемешев, внимательно читавший все, написанное Лидией. — Я заявлю в милицию, и тебя посадят в тюрьму.

      «Ты уже заявлял в милицию, но меня не посадили, — написала Лидия, едва Лемешев успел закончить свою фразу. — Я сделаю так, что здесь будут одни кусты и голая степь».

      — Черт побери, а она ведь на самом деле так сделает. Пойду поговорю с Иваном, а ты сиди с ней, — велел он жене.

      Амалия Альбертовна покорно кивнула.

      Иван переворачивал вилами подсыхающую на солнце траву. Неподалеку виднелся аккуратный стожок уже готового сена. Завидев Лемешева, Иван прислонил вилы к стволу березы и, улыбаясь, направился ему навстречу.

      — Ты что, Иван, на самом деле не узнаешь меня или притворяешься? — спросил Лемешев, глядя в упор на сына. — Ну-ка, посмотри мне в глаза.

      У Ивана были колючие и настороженные глаза. В них появилась странная — бездонная — глубина. Может быть, она была и раньше — Лемешев еще никогда так долго и внимательно не смотрел сыну в глаза.

      Они молча брели рука об руку по краю неглубокого оврага. Пахло степными травами, обожженными знойным июльским солнцем. Лемешев внезапно почувствовал, как сердце пронзила острая боль, и стало нечем дышать.

    Он судорожно расстегнул пуговицу кармана своей рубашки, вытащил трубочку с нитроглицерином и кинул в рот две таблетки.

      — У тебя болит сердце? — спросил Иван, глядя куда-то в сторону.

      — Пройдет. Мне уже много лет. Мама здорово сдала за эти годы, ты заметил? — Лемешев остановился, почувствовав, как к горлу подступила тошнота. — Знаешь, мне стоит присесть. Что-то я совсем расклеился.

      Он сел, а потом и лег на горячую землю. Иван подложил ему под голову мягкий пучок еще не совсем просохшего сена.

      По небу плыли легкие пушистые облака. В траве стрекотали кузнечики. Умиротворение, разлитое в воздухе, действовало Лемешеву на нервы. Оно казалось неестественно театральным — это были декорации древнегреческой трагедии.

      — Ты живешь с ней? — спросил Лемешев, повернув вбок голову  и глядя на загорелые мускулистые ноги стоявшего над ним сына.

      Иван медленно опустился на корточки и сказал:

     — Ты хочешь спросить, спим ли мы вместе? Да, спим, потому что она так хочет. Но я не делаю то, что должен делать мужчина.

      — Ты не хочешь этого делать, — внезапно осенило Лемешева.

      — Не хочу. Она никогда не сумеет меня заставить.

      — Она погубит тебя, сын. — Лемешев протянул руку и положил на горячую коленку Ивана. — Давай-ка двигать к берегу, то есть домой.

      — Это невозможно. Я сойду с ума. Не говори мне про это. Пожалуйста.

      — Но ты же настоящий мужчина, к тому же моряк. Неужели не тоскуешь по запаху моря?

      — Я не помню его. Она не хочет, чтобы я его помнил.

      — Черт побери, да наплюй ты на нее, раз ты ее не любишь!

   Лемешев резко поднял голову и попытался сесть, но обжигающая боль в груди вынудила его вернуться в прежнее положение.

      — Любить больно. Очень больно. Зачем любить? Можно жить и без этого, — едва слышно прошептал Иван.

    …Лемешевы остались на ночь. Они видели из окна своей комнаты, как Лидия, одетая в длинное блестящее платье и с красивой высокой прической, увенчанной тремя алыми розами, приблизилась сзади к сидевшему на лавке Ивану и положила ладони на его голые плечи. Он не шелохнулся. Она обошла вокруг лавки, остановилась перед ним, вильнула бедрами и провела сверху вниз ладонями по своему телу, а потом по обнаженной груди Ивана. Он остался неподвижен. Тогда Лидия резким рывком расстегнула молнию своего платья и вылезла из него, как вылезает из своей шкуры змея. Под платьем оказался черный кружевной лифчик и узкая полоска трусов. Она приняла позу стыдливости — так делают профессиональные стриптизерши, желая еще больше распалить зрителей, — и начала крутить округлым животом. Откуда-то появилась Перпетуя с пластмассовым ведерком в руке. Не обращая внимания на Лидию, она подошла к Ивану, погладила его по голове и, зачерпнув из ведра молока, протянула ему кружку. Он выпил ее машинально и залпом. Перпетуя снова погладила его по голове и направилась в сторону флигеля, где поселились Лемешевы. Лидия вдруг топнула обутой в туфлю на высоком каблуке ногой и показала Перпетуе кулак. Потом быстро нагнулась, схватила с земли платье и убежала. Иван достал из кармана джинсов сигарету и закурил. Перпетуя, стукнув предварительно в дверь, зашла в комнату и сказала:

     — Видели? Настоящий цирк. Кто бы мог подумать, что Лидия окажется способной на подобную мерзость. Она была совсем другой, когда с нами жила. Это ее в городе испортили. Ну и оставалась бы себе там. — Перпетуя налила в глиняные кружки молоко. — Пейте. Парное. — Она села на табуретку и сложила на коленях сильные загорелые руки. — Мы поначалу не знали, куда деваться от этого срама, а теперь вроде бы привыкли. — Она внимательно посмотрела на Амалию Альбертовну и, увидев, что по ее щекам текут слезы, сказала: — Лоида считает, он вас узнал. Я тоже так считаю.

        — Но он не хочет возвращаться домой, — сказал Лемешев. — Конечно, можно заставить его вернуться силой, но…

        — Силой нельзя. Лучше немного обождите. И Лоида так считает. Если бы только ее не парализовало…

      — Это что, гипноз? — В голосе Лемешева была наигранная ирония. — Я всегда считал подобное бабскими сказками. И сейчас еще не могу поверить до конца, что моего сына могли загипнотизировать.

        — Действие гипноза уже закончилось, — едва слышно сказала Перпетуя. — Парень валяет дурака. Я поняла это, когда он увидел тебя, Амалия. Он сейчас размышляет. Возможно, он когда-нибудь вернется домой, но только не сейчас. Я боюсь за него — там его ждет опасность.

       — Вы правы, — неожиданно согласилась Амалия Альбертовна. — Я останусь с ним здесь. Мишенька, ты позволишь мне остаться? — спросила она у мужа звенящим от слез голосом.

      — Что за глупости… — начал было Лемешев, как вдруг осекся. — Оставайся, — коротко бросил он и быстро вышел из комнаты.

      — Все обойдется, — говорила Перпетуя, гладя по спине  горько рыдавшую Амалию Альбертовну. — У меня предчувствие, что все обойдется, и он вернется домой. Я очень привязалась к нему, но все равно буду рада, если он вернется домой. Пускай только немного придет в себя.

      — Он никогда не придет в себя, — сказала Амалия Альбертовна. — Потому что Маша уехала. Навсегда.

 

 

       — У меня такое ощущение, словно ваша Норма готова простить Поллиону[4] измену, бросить всех и вся и бежать вместе с любимым на край света. Но она же не простая смертная, а жрица друидов. Поллион враг, предатель, неверный возлюбленный.

     Джин сидела в шезлонге на краю бассейна с клавиром «Нормы» в одной руке и сигаретой в другой. Когда-то она сама с блеском исполняла партию Нормы, о чем свидетельствовали рецензии музыкальных критиков, единодушно величавших ее королевой примадонн североамериканского континента. Джин не довелось спеть Норму в Катанье в театре Беллини — расцвет ее карьеры совпал  со Второй мировой войной. Зато ее величественную в своей пагубной страсти Норму помнили в Штатах  по сей день.

      Джин встала, прошлась по краю бассейна, и Машу охватил священный трепет. Она отчетливо услышала «Norma viene»[5]  — это пел хор жриц, приветствующих прорицательницу друидов.

    — Вот так я выходила на сцену в первом действии, — рассказывала Джин. — В моей душе клокотала ненависть к римлянам, в то же время я жаждала увидеть Поллиона и упасть ему в объятья. Но, творя молитву луне, я забывала о всех земных страстях. Они просыпались во мне, когда я брала последнюю ноту этой божественной арии. Вы же поете ее, думая о Поллионе. Я очень сопереживаю вашей Норме, но существуют более чем вековые традиции исполнения этой арии. Даже великая революционерка оперной сцены, ваша знаменитая тезка Мария Каллас, иногда придерживалась их.

   Они репетировали еще несколько часов, время от времени спасаясь от жары в голубоватой воде бассейна. Маша старалась запомнить каждое замечание Джин, хоть и не могла согласиться со многими из ее высказываний. Она знала на память всю оперу, могла спеть за любого из ее персонажей, и в музыке Беллини ей слышалось подтверждение правоты собственной трактовки.

      Наконец Джин не выдержала и, вынырнув очередной раз из воды, выкрикнула громко и даже сердито:

      — Да пойми ты, наконец, глупышка, — он всего лишь самый обыкновенный мужлан. Они все такие. Получил, что хотел — и пошел искать что-то свеженькое. А мы, дуры, делаем из них почти святых.

      — В финале оперы Поллион бросается в костер, чтобы разделить участь возлюбленной, — возразила Маша.

      — У него не остается иного выбора.

      — Выбор есть всегда. Но мы, как правило, выбираем то, что соответствует нашей натуре, — сказала Маша, заворачиваясь в длинный махровый халат.

    — Ах ты, моя романтичная и доверчивая душенька. Что ж, делай так, как считаешь нужным, да поможет тебе Господь. Будем надеяться, итальянцы поймут тебя. В тебе столько чистой и искренней страсти, что на самом деле жалко тратить ее на холодную и бездушную богиню-луну. Уж лучше отдать живому жеребцу, который с красивой легкостью возьмет верхнее «до». Вряд ли среди ныне живущих мужчин найдется хотя бы один, способный броситься за любимой в огонь.

 

 

 

      Возвращаясь от Джин, Маша заехала перекусить в китайский ресторан. Вечером ей предстояла репетиция с Хьюстонским симфоническим  оркестром. Она дала согласие исполнить сцену и письмо Татьяны из из Евгения Онегина» Чайковского в благотворительном концерте, где участвовал знаменитый Ван Клиберн.

      При этом имени ее душа погружалась в тоску и скорбь по утерянной, как ей казалось, навсегда жизни.

   В шестьдесят пятом они с Яном ходили на концерты Клиберна. Ван играл на «бис» все ее самые любимые вещи: «Посвящение» Шумана, «Грезы любви» Листа, Третью балладу Шопена… Как-то Маша, вернувшись с концерта, полночи терзала рояль. Ян сидел на подоконнике и смотрел вниз. Маша забыла о его существовании, а он за несколько часов не проронил ни звука и даже не шелохнулся. Когда она, наконец, выдохлась и захлопнула крышку «Бехштейна», Ян произнес глухим хриплым голосом:

    — Хорошо, что на свете есть музыка. Она облегчает боль и усиливает радость. Правда, она вдруг обнажает самый болезненный нерв, и тогда…

      Он замолчал и жадно затянулся сигаретой.

      — Что тогда?

    Ян медленно загасил сигарету в пепельнице, слез с подоконника, засунул руки в карманы своих форменных брюк и сказал, глядя куда-то поверх ее головы:

     — Его нужно умертвить. Как святые умерщвляли плоть. Но одну плоть умертвить нельзя — вместе с ней умрет душа. У этого американца великая и нежная душа. Хотел бы я знать, как ему удалось сохранить ее такой в нашем мире. Если бы я был верующим, я бы сказал, что он — любимец Господа. Увы, я не могу причислить себя к верующим, а потому не в силах найти объяснение этому феномену.

      — Я ему очень завидую, — сказала Маша. — Но женщине невозможно жить одним искусством.

      Она сейчас вспоминала этот девятилетней давности разговор с братом, сидя в увешенном разноцветными фонариками и вазами с гирляндами желтых роз ресторане. Словно вечность с тех пор минула, отделив ее прошлое от настоящего глухой непробиваемой стеной. В прошлое вообще нельзя вернуться, но можно хотя бы побывать в тех местах, где пережил когда-то сладкие мгновения счастья. Ей это не дано. Как будто кто-то повесил тяжелый замок на дверь комнаты, в которой хранятся милые ее сердцу реликвии,  а ключ бросил в бездонную пропасть.

      Да, она совершила опрометчивый поступок, тайком удрав ночью из отеля с незнакомым ей человеком. Но ведь если бы она сказала руководителю группы, что ее возлюбленный находится между жизнью и смертью, что он зовет ее и она во что бы то ни стало должна быть возле него, ее бы отправили в Москву с ближайшим рейсом Аэрофлота. И никогда в жизни не выпустили бы за рубеж. Но почему?..

      Что толку бередить душу вопросами, на которые она все равно не знает ответа. «Милый Ян, только бы с тобой все было в порядке, — подумала она, закрыла глаза и попыталась представить брата. — Ты наверняка не осуждаешь меня. Ты понимаешь: я не могла поступить иначе…»

     — Грустим? — услышала она знакомый, слегка насмешливый голос и открыла глаза. — Надеюсь, здесь не занято? — Бернард Конуэй уже сидел напротив нее за столом. — Ох уж эта экзотическая восточная кухня: травка, проросшие зернышки, капельки росы, лепестки цветов. Как раз для такого эфирного создания, как наша американская Брижит Бардо. Не будешь возражать, если я закажу себе что-нибудь посущественней? Например, кусок мяса с кровью. Может, выпьем шампанского?

       — Нет, Берни. Через полтора часа у меня репетиция с оркестром.

    — В таком случае я капну нашей южной звезде несколько пузырьков на самое донышко ее бокала, а сам выпью все остальное за ее будущие успехи. Развлекала старушку Джин Линдсей? Ну и как, все так же поносит своих прежних любовников?

   — Чем я обязана такой чести, что за мной следят люди самого мистера Конуэя? — таким же ироничным тоном поинтересовалась Маша.

      — Тем, что я влюблен в тебя по уши и ничего не могу поделать с собой, — сказал Бернард, смело глядя ей в глаза. — Но за тобой никто не следил, клянусь тебе. Я знал, ты непременно обратишься за помощью к Джин. Да только ее советы устарели лет, эдак, на пятьдесят.

      Он откровенно любовался Машей, и она, вдруг смутившись, опустила глаза в тарелку.

      — Берни, я просила тебя…

      — …Не заставлять тебя страдать. Малышка, я очень хорошо помню твою просьбу. Но пока страдаю я. Ты предпочитаешь страдать чужими страданиями. Что ж, каждому свое.

      — Я замужем и…

  — Ну да, меня отдали замуж за другого, и я навек сохраню ему верность. Кажется, так сказал твой великий соотечественник? Не возражаешь, если я закажу себе виски?

      Маша обратила внимание, как дрожат пальцы Бернарда с сигаретой.

      — Я не могу обмануть Франческо. Не могу, — прошептала она.

     — Конечно, не можешь. Типичный средневековый подход к матримониальным обязанностям. Доблестный моряк бороздит океанские просторы, утоляя свою тоску по милой женушке в каждом портовом борделе, в то время как она…

      — Замолчи! Ты не имеешь права так говорить!

   — Ты плохо знаешь мужчин, малышка. Тем более, итальянских. Они все без исключения рабы своего знойного темперамента.

      — У Франко чистая душа.

      — В этом я нисколько не сомневаюсь.

      — Господи, зачем ты мне это сказал?

      Маша схватила бокал с шампанским и залпом выпила его.

     — Браво, Мария. У тебя это вышло куда красивей, чем у Виолетты Валери в первом акте оперы. — Он снова наполнил ее бокал. — Это для бутафории. Больше я не позволю тебе пить. Прости меня. Я не должен был говорить всю эту чушь. Это недостойно мужчины. Прости, ладно?

     Маша молча встала и направилась к выходу. У нее кружилась голова и стучало в висках. Бернард догнал ее возле машины.

      — Я отвезу тебя. Садись ко мне.

      — Уйди, — прошептала она. — Ты жалок и смешон. Я не смогу полюбить тебя.

 

 

 

      — Что с тобой, Мария? Ты так похудела за последние дни. Растаяла, как panna montata[6] на солнце. Святая Мадонна, эти чертовы журналисты скоро будут подсматривать, как ты ходишь в туалет. Я сказала вчера этому педерасту, что забрался на дерево под твоим окном: «Оставь девочку в покое, иначе я влезу на крышу и вылью на твою лысину ведро кипятка». Он испугался, представляешь? — Аделина  рассмеялась и уперлась руками в свои крутые бока. — Спрыгнул с ветки и повис на своих подтяжках. Марчелло так смеялся, что уронил в траву протез. О, святая Мадонна, а ведь он сделал его всего три недели назад. Говорила ему: иди к доктору Баскину, так нет же, его угораздило пойти к этому пройдохе Касталдо, а  у него лицензия просрочена, и вообще он никакой не дантист, а настоящий неаполитанский жулик…

     Аделина говорила что-то еще, при этом быстро жестикулируя пухлыми короткими руками, а Маша ковыряла вилкой в тарелке с салатом, делая вид, что ест.

      — Да замолчи ты, ради Бога, мама, — не выдержала Лючия.  — Дай ей спокойно поесть. Знаешь, Мария, а тебе подарили больше цветов, чем этому высоком пианисту. Я посчитала: ему пять букетов, а тебе восемь. Ну, а потом он отдал тебе все свои. После того, как ты спела на «бис» «Грезы любви». Как ты замечательно пела, Мария! Этот болтун Билл Сикорски, который вел трансляцию из зала, сказал, что он прослезился и вспомнил свою первую любовь. Папа говорит, тебе очень идет это бирюзовое платье. Оно, наверное, стоит тысяч пять, если не больше. Ты взяла его напрокат, да, Мария?

       — Это подарок фонда Конуэя, — сказала Маша.

      — Скажите, как вдруг расщедрился старый Джек Конуэй! — воскликнула Аделина и возвела к потолку якобы изумленные глаза. — Мне рассказывали, будто его оба сына ездили в школу на автобусе и в стоптанных башмаках, а бедняжка Марджори Конуэй штопала носки и покупала одежду на распродажах.

       — Это все сплетни, мама. — решительно заявила Лючия. — Про миллионеров всегда рассказывают всякие небылицы.

       — А разве неправда, что его старший сын связался с мафией и его застрелили прямо в лоб в каком-то отеле в Далласе? Я сама видела по телевизору, как…

      — Ты все перепутала, ма. Вовсе не в Далласе, а в Майами, — перебила Аделину Лючия. — И мафия тут не причем: его убил муж той красотки, что потом выступала на суде и говорила, будто у нее был роман с Бернардом Конуэем тоже. Я слышала, Джек Конуэй дал ей чек на пятьдесят тысяч долларов, чтобы она смоталась куда подальше. Мария, а тебе нравится Берни Конуэй? — спросила Лючия, и Маша от неожиданности поперхнулась апельсиновым соком. — Шикарный типчик. Вылитый Грегори Пек в молодости. И манеры у него шикарные. Мне кажется, он к тебе очень неравнодушен.

     — Что ты мелешь, дурная голова? — Аделина дала дочери легкий подзатыльник. — Еще, чего доброго, возьмешь и ляпнешь при нашем Франко — он и без того ревнует бедную девочку к каждому столбу. Ох, уж эти мужья! Помню, Джельсомино приревновал меня к одному педику — мы с  ним тогда еще были женихом и невестой, — и такой погром в ресторане устроил, что старому Сичилиано пришлось позвонить шерифу. Педик слинял, не успел Джо Мэрдок вылезти из своего «Форда». Это сейчас они обнаглели, а раньше стоило шерифу только посмотреть в их сторону, как они линяли куда подальше.

      Маша встала и пошла к себе одеваться. Она уже была почти готова, когда Лючия приоткрыла дверь, спросила: «Можно к тебе?» и вошла, не дожидаясь ответа.

      — Ты очень красивая. Ты вся какая-то… блистательная. Мне кажется, Франко не понимает, какая птичка случайно села на его подоконник. Но он добрый, очень добрый, и ты не сердись на него.

       — У меня нет причин сердиться на Франческо, — сказала Маша, пытаясь уложить в пучок свои длинные волосы.

      — Ну, это ты зря. Конечно, ты живешь в своей музыке и операх и ничегошеньки не замечаешь вокруг себя. И вообще ты вся не от мира сего. Ты словно из прошлого века, что ли. У вас в России все такие?

       — Замолчи. — Маша швырнула шпильки на туалетный столик, позволив волосам упасть ей на плечи густой шелковистой волной. — Не верю, все равно не верю. Франко, милый, возвращайся скорей. Мне без тебя плохо…

 

 

 

      Приглашение посетить фамильное ранчо исходило от Конуэя старшего. Оно было отпечатано типографским способом на плотной  белой бумаге с темно синим тиснением и пришло экспресс почтой. Аделина ахала и охала, вертя в руках приглашение, Лючия хлопала в ладоши, Джельсомино, глубокомысленно почесав за ухом, изрек:

      — На ранчо старины Джека кто только не перебывал. Сам президент считает за честь получить от него приглашение. Ты, Мария, теперь прославила нас на все Штаты. Лакей так и доложит про тебя: синьора Грамито-Риччи. Тот самый лакей, который докладывал про президентов и сенаторов с конгрессменами. Гм, взглянуть хотя бы одним глазком, как это будет. Ты, Мария, запоминай все подробно, а потом расскажешь нам.

      — Я себя неважно чувствую. Да и Франческо не понравится, если я уеду из дома на целых два дня.

      — Дурак твой Франческо, вот что я скажу. И ты глупая, если будешь во всем его слушаться, — заявила Аделина.

      — Мы не скажем,  не бойся, — пообещала Лючия. — Возьми с собой бирюзовое платье — они обязательно попросят тебя спеть.

      — Не подкачай, Мария — Джельсомино похлопал невестку по плечу. — Пускай  знают наших, эти ирландские выскочки.

 

 

 

     

[1] Неаполь, дорогая. (итал.).

[2]  Да, дорогая. (итал.)

[3]  И я не смею открыто, свободно… (итал.)

[4] Герой оперы итальянского композитора Винченцо Беллини «Норма», римский проконсул.

[5] Норма вышла (итал.).

[6] Взбитые сливки (итал.)