Гости разъехались вскоре после раннего обеда. Бернард предложил Маше прогуляться верхом. По пути они заехали погреться в охотничий домик — вдруг подул холодный ветер с севера  — и теперь пили чай возле горящего камина. Маша смотрела на огонь. Он всегда влек ее, казался живым и даже одушевленным. Она сказала об этом Бернарду. Он обозвал ее «языческой жрицей из русских степей» и велел лакею принести шампанского. Он устроился на волчьей шкуре возле ее ног и заговорил, тоже глядя на огонь:

      — Да, я жалок и смешон еще больше, чем ты думаешь. Я нанял частного детектива и велел ему стеречь тебя день и ночь. Я все время боюсь, как бы с тобой чего не случилось. Мне кажется, будто к тебе тянутся чьи-то грязные руки, или тебя сбрасывают в бассейн, кишащий крокодилами, и они вонзают зубы в твое беззащитное тело. А то тебя вдруг выбрасывают в открытый люк самолета, и ты летишь, оставляя за собой светящийся алый след. Наверное, мне бы следовало обратиться к психоаналитику, но дело в том, что я, как выяснилось, самый настоящий мазохист. Я упиваюсь и наслаждаюсь моими кошмарами. Да, ты тысячу раз права: я жалок, очень жалок. Мужчина, влюбленный безнадежно, всегда  жалок и смешон.

      — Это потому, что ты не привык к этой роли. — Маша лукаво улыбнулась Бернарду и, чтобы не поддаться искушению коснуться рукой его густых темных волос, спрятала ее за спину. — Думаю, Дон Жуану не под силу превратиться в Вертера, да и зачем ему это? Всяк хорош в своей стихии.

     — Вижу, тебя успели просветить на предмет моей особы, — сказал задумчиво Бернард. — В том, что ты слышала, правда так тесно переплелась с ложью, что их уже не разделить. Но я скажу одно: до недавних пор я смотрел на женщин только как на источник наслаждения и давал им то, что они хотели от меня получить. Не моя вина, если кто-то из них хотел получить слишком много.

       — Твой отец сказал, тебе пора жениться. Думаю, он прав. Понимаешь, семья дает ощущение защищенности. Иногда это бывает необходимо.

      — Но мне хорошо одному. Таким людям, как мы с тобой, лучше не связывать себя семейными узами. Да, да, я знаю: мы с тобой одной породы, моя свитезянка.

      Маша вздрогнула.

      — В чем дело? Разве ты не читала этого странного славянина Мицкевича?

      — Так отец называл мою мать. Мне страшно от того, что все в этом мире повторяется.

   — И нет ничего нового под солнцем и луной, как изрек старина Екклесиаст. — Бернард сложил по-турецки ноги и облокотился затылком о Машины колени. — Когда я учился в Сорбонне, мой сосед по комнате бросился в Сену из-за того, что у него ничего не получилось в постели с девушкой, которую он долго добивался. Его вытащили, и мы долго потешались над ним — он был так жалок в своем бессилии заставить плоть подчиниться порыву души. Потом по нашему совету он сходил несколько раз в бордель, где определенно попал в умелые руки. Он сообщил нам, что  теперь его девушка всем довольна. Правда, они почему-то очень быстро охладели друг к другу и расстались. И у этого типа вдруг поехала крыша. Он превратился в самого настоящего женоненавистника и даже, кажется, связался с педиками. Но я сам не знаю, к чему рассказал все это.

      — Зато я знаю. Разочарованные в любви становятся циниками. Я бы предпочла умереть, чем превратиться в циника.

      Бернард поднял голову и посмотрел ей в глаза.

   — Ты сейчас попыталась очень убедительно разъяснить нам обоим, что лучше иногда сидеть рядом одетыми и разговаривать на интеллектуальные темы, чем полежать какое-то время в одной постели, а потом разбежаться в разные стороны. Но у меня на этот счет свое мнение и я, кажется, останусь при нем.

     Он взял ее руку в свою и, повернув кверху ладонью, поцеловал в запястье. Туда, где билась неутомимая голубая жилка.

      — Сви-те-зян-ка, — сказал он, смешно растягивая это слово. — Я бы хотел встретиться с твоим отцом и спросить у него кое-что. Не верю тем, кто говорит, будто был счастлив всю жизнь с одной женщиной. Зато верю в мгновения ослепительного счастья.

 

 

 

      Аделина плакала, прижав к красному лицу скомканный платочек, и на все вопросы Маши, в чем дело, лишь мотала головой и громко всхлипывала.

       — С Франко все в порядке? — спросила Маша у вошедшего в кухню Джельсомино. — Что с ним случилось?

       — С ним все в порядке, не волнуйся, моя девочка. — Джельсомино обнял Машу за плечи и поцеловал в щеку. — Ну, как там старина Джек? Небось, распустил хвост веером и ходил вокруг тебя важнее павлина.

       — Все прошло нормально. Но, я вижу, в мое отсутствие что-то случилось дома. Где Лиз?

       — Лючия повела ее покататься на этих штуковинах, от которых потом в желудке словно лягушки барахтаются, а голова превращается в карусель. — Джельсомино кашлянул в кулак. — Ты же знаешь, малышка Лиз млеет от восторга, когда ее швыряет вверх и вниз. Вот уж настоящая дочка капитана. Аделина, хватит сырость разводить! — прикрикнул Джельсомино на жену. — У нас и без того в углу плесень завелась. Не обращай на нее внимания, девочка. Ты у нас умная и не станешь верить всяким бабским сплетням. Ну да, я тоже могу сказать, что мой отец был внебрачным сыном самого Энрико Карузо или родным братом этого пройдохи Муссолини. Не слушай никого, девочка, вот тебе мой совет. Мне другой раз кажется, что в наш город сбежались сплетники со всей Сицилии, да еще и с подошвы каблука нашего итальянского сапога. Аделина, я кому сказал — basta[1]!

     Маша поднялась к себе и стала не спеша раздеваться. На душе было неспокойно. За последние два дня Бернард открылся для нее с новой стороны — у него оказалась ранимая и чуткая душа, хоть он и старался скрыть это под маской бравады и самоуверенности. Ей стоило больших усилий и напряжения не позволить себе с головой отдаться любви к Бернарду. Да, он был ее мужчиной, и  был готов ради нее на любые безумства.

      Семья Франческо приняла ее не просто на правах ближайшей родственницы — она купалась в лучах любви со стороны всех без исключения ее членов. В первые годы ее жизни в Америке ей была  необходима эта любовь.

      Маша разделась догола, вынула из волос шпильки и с головой забралась под одеяло. Ее бил озноб. Нервы напряглись до предела. Она понимала, что  долго так не протянет.

       …Она знала, это сон, но в нем участвовала ее душа, плоть и даже разум. «Это сон, — убеждала она себя. — Пусть будет, что будет. Это сон…»

      Она лежала на прохладной молодой траве. Сверху припекало солнце. На душе было легко и беззаботно. Она подняла руки, завела их за голову и блаженно вытянулась. «Я голая, меня может кто-нибудь увидеть. Да, но ведь это сон… Но во сне меня тоже могут увидеть. Берни или… Если он увидит меня  такой, все пропало. Я не хочу, чтобы он увидел меня  такой. Но ведь во сне можно все…»

      Чьи-то руки коснулись ее бедер. Она закрыла глаза, отдаваясь вся без остатка этим нежным и властным рукам. «Я люблю тебя и больше не собираюсь это скрывать, — произнес знакомый голос. — Любовь нельзя скрыть. Ее можно только…»

      Она не расслышала последнее слово и открыла глаза, чтобы увидеть говорящего. Он сидел рядом, наклонив низко голову, и она не видела его лица. «Берни, — подумала она. — Теперь мне никуда от него не деться. Я так хочу его…» Сидящий поднял глаза, и она вскрикнула от удивления.

      Это был Ян, ее брат. Он был так похож на Берни. Сходство было внутренним, но сейчас оно как бы пропечаталось на его лице, освещенном ярким желтым солнцем.

      «Я буду любить тебя так, как ты хочешь. Тебя еще никто не любил так, как ты хочешь», — сказал Ян.

      «Меня еще никто так не любил…»

      Она села, обняла Яна за плечи и прижала к своей груди его голову.

      «Так делала моя настоящая мама. Я тогда был совсем маленьким. С тобой я чувствую себя ребенком…»

      «Я тоже. Я не хочу быть взрослой. Но детям нельзя любить так, как я хочу».

     «Можно. — Он заставил ее снова лечь на траву и лег сверху. — Я всегда буду так лежать. И буду любить тебя каждой клеткой, а не так, как любят все остальные люди. Ты чувствуешь, какое это наслаждение любить каждой клеткой?..»

      «Да… — Ей показалось, она тает от восторга. Она на самом деле уменьшалась в размерах, и это видела откуда-то сверху другая часть ее существа. — Я превращусь скоро в маленькую девочку. Ты будешь носить меня на руках и петь колыбельные песни, — думала она. — Наша любовь будет вечной. Брат, отец, муж, сын… Какая разница? Любовь все равно остается любовью». — Она обхватила Яна руками и крепко прижала к себе. Как вдруг открыла глаза.

      «С пробуждением, малышка, — сказал Берни и усмехнулся. — Я знал, что ты будешь моей…»

      Маша вздрогнула. Но это все еще был сон.

      «Прощай, — услышала она голос Яна. — Я не нужен тебе в этой  жизни. Но мы обязательно будем вместе там».

      — Мария, Мария, проснись же, наконец, — услышала она над самым ухом женский голос. — Эта стерва опять пришла. О, Мадонна! Что с нами будет?..

      Маша нехотя  подняла веки и увидела над собой заплаканное лицо Лючии. Она стояла на коленях возле ее кровати.

      Снизу доносились громкие голоса. Кто-то взвизгнул. Разбилось что-то стеклянное. Стало тихо.

    — Я отвезла Лиз к тете Джулии, когда увидела, как эта стерва подъехала к нашему дому на своем драндулете. Она настоящая шлюха — я всегда говорила Франко, что эта его Лила настоящая шлюха. О, Мадонна, как он мог?.. Что теперь с нами будет?..

      Внизу снова кричали. Аделина выругалась по-итальянски. Это было самое страшное ругательство, и его употребляли только пьяные вдрызг мужчины.

      Маша откинула одеяло и хотела встать, но вспомнила, что она совсем голая и поспешила закутаться в халат.

      Лючия смотрела на нее восхищенным взглядом.

      — Ты красивая и нежная, самая настоящая аристократка, а она… Тьфу, у нее кожа, как гнилой банан, и волосы торчат в разные стороны. Не голова, а грязная швабра. Мария, мама велела, чтобы ты никуда не выходила. Сейчас придут Сичилиано с Марчелло. Уж они сумеют заткнуть ей рот.

      У Маши дрожали пальцы, и она с трудом застегнула пуговицы халата. Этот ярко красный шелковый халат с вышивкой ручной работы подарил ей на день рождения Франческо.

     — Нет, я не пущу тебя! — Лючия загородила спиной дверь и растопырила руки. — Мария, она пришла нарочно — ей хочется тебя подразнить. Она думает, ты будешь нервничать, и у тебя пропадет голос. Не ходи туда, Мария.

       — Отойди! — велела Маша Лючии.

      Она сбежала по лестнице и остановилась в дверях гостиной. Здесь был полумрак от кустов магнолии под окнами, и она не сразу увидела эту женщину. В глаза бросилась высокая полная грудь и темные ноги. Потом она разглядела скуластое с широким приплюснутым носом лицо светло кофейного цвета и толстые лиловые губы.

      — Ты шлюха! Твоя постель грязнее половика возле моего крыльца! — визгливо кричала Аделина, жестикулируя под носом у женщины своими короткими руками. — Ты таскалась с этим наркоманом Тэдом Симпсоном, которого наш шериф, да благословит его Господь, засадил наконец-то в кутузку. У этого твоего ублюдка морда страшней моей задницы. Его нужно в зоопарке показывать или в цирке, а не приводить в приличный дом.

      — Он похож как две капли воды на твоего сына. — У женщины был низкий гортанный голос. — Ты совсем ослепла, старая ведьма. Это у тебя рожа грязнее моей задницы. Ваша невестка строит из себя заморскую королеву, а я знаю, как сделать мужчине приятно. Хочешь, научу? Эй, коротышка, куда ты спрятался? Иди, я пощекочу твои гнилые помидорины, а то у твоей женушки руки корявые и она, чего доброго, раздавит их.

         — Кто вы? — спросила Маша и смело шагнула в комнату.

      — Ага, пожаловала, наконец. Меня зовут Лила. Я пришла навестить дедушку и бабушку  моего сыночка Томми. Эй, Томми, смотри, какая красивая тетя. Ты видел ее по телевизору. Иди сюда.

        Маша только сейчас заметила маленького мальчика, который сидел, сжавшись в комочек, на полу. Он послушно встал, подошел к матери и разревелся.

       — Скажи хоть ты этой старой дуре, что мальчишка — вылитый отец. Смотри. — Лила схватила Томми за подбородок и резко повернула лицом к Маше. Он перестал плакать и уставился на нее испуганно. Он был, можно сказать, белым. И почти копией маленького Франческо, чьи фотографии хранились в семейном альбоме Грамито-Риччи.

       — Что вам от нас нужно? — все так же спокойно  спросила Маша, сама удивляясь, как ей удается держать себя в руках.

       — Да не разговаривай с этой шлюхой! — взвизгнула Аделина.    —  Сейчас придут Марчелло с Сичилиано и вытолкают ее отсюда в три шеи. Вместе с ее ублюдком.

       — Если мой Томми ублюдок, то и твой сын такой же. Ты должна дать мне денег, — сказала Лила, обращаясь к Маше. — Если ты не дашь мне денег, я сдам Томми в сиротский приют, и вы его больше никогда не увидите.  Но сначала я расскажу одному знакомому репортеру, кто есть кто, и он напишет об этом в своей газете. Ты наверняка не захочешь, чтобы любопытные домохозяйки и старые девы перемывали тебе косточки и копались в корзине с грязным бельем вашей семейки. Я буду молчать, если ты дашь мне денег. Я куплю Томми новый костюмчик и попугая. Томми, ты хочешь, чтобы мама купила тебе попугая?

      Мальчик засунул палец в рот и улыбнулся Маше.

      — Сколько тебе нужно? — спросила она, глядя куда-то мимо Лилы.

    — Не давай ей ни цента! Она пропьет их в баре или накупит себе тряпок! — визжала Аделина. — Она же настоящая шантажистка! Это ребенок Тэда Симпсона, а вовсе не нашего Франко. Франко начал гулять с тобой, когда ты уже ходила с начинкой от Тэда…

      Аделина зажала рот ладонью и испуганно посмотрела на Машу.

      Лила хрипло рассмеялась.

   — Франко сам способен сделать женщине начинку. Он мужчина что надо, ваш Франко. С ним в постели так накувыркаешься, что потом все до одной косточки ноют. Тебя он тоже заставляет кувыркаться? — спросила Лила у Маши.

    Маша сделала стремительный выпад и влепила звонкую пощечину этой отвратительной наглой мулатке. Лила раскрыла рот и уставилась на нее в изумлении. Маша с силой толкнула ее в грудь.

      — А ну, проваливай из моего дома! — высоким ломким голосом велела она.  — Это мой дом, слышишь, и я больше не позволю тебе переступить его порог. Я… я сумею защитить себя и своих близких. Ну же, пошевеливайся.

      И Маша произнесла длинную тираду на родной русском языке, в которой не было ни одного пристойного слова.

      Мулатка подхватила на руки мальчика и заявила, уже стоя на пороге:

      — Ты пожалеешь об этом, артистка. Я заставлю тебя проглотить каждое твое слово и заесть моим дерьмом.

      Она с силой хлопнула входной дверью, и Маша услышала, как взревел мотор отъезжавшей машины.

      — Все, — выдохнула она и рухнула на диван.

     — Что с тобой, девочка моя? — Аделина опустилась перед Машей на колени и стала целовать ей руки. — Эта стерва больше не посмеет сюда прийти. Сичилиано сочинит бумагу шерифу, и ее вышлют из нашего города. Сичилиано большой мастер сочинять…

      — И вы молчали…

      Маша потянулась к пачке с сигаретами на столике и жадно закурила.

     — Мы думали, ты знаешь. Разве ты не слышала, что говорили Сичилиано, Массимо да и Роза? Они тебе так и говорили: смотри за Франко. А ты их не слушала. Ты сама, девочка, виновата. Разве можно мужчине волю давать? Да если бы я давала волю моему Джельсомино, он бы обрюхатил половину шлюх Нью-Орлеана. Я за ним по всем барам и пиццериям с кинжалом бегала. Бывало, запру детей в доме, а сама в обход.

      — Он меня так любил, — вырвалось у Маши. — Каждую минуту говорил о том, как любит меня.

      — Он тебя очень любит, девочка. Как можно тебя не любить? Пусть бы он только попробовал, и мы с отцом… Не плачь, доченька. — Лицо Аделины жалко сморщилось, на белый воротник блузки закапали крупные слезы. — Ты только не бросай нас, доченька. Ты его побей, хорошенько побей. Хочешь, я помогу тебе? И Джельсомино поможет. Он всегда твою сторону возьмет. Еще когда говорила я Франко: брось ты эту шлюху, брось!

      Маша вышла в коридор и столкнулась возле лестницы с Лючией.

      — Помоги мне собрать чемодан. Я улетаю завтра в Лос-Анджелес.

      — Ты же собиралась отдохнуть перед Катаньей…

      — Откуда ты взяла, что я устала? Лючия, прошу тебя, позаботься о Лиз.

      — Ты вернешься? Скажи, Мария: ты вернешься? — спросила Лючия плаксивым голосом.

     — Наверное. Ведь ничего особенного не случилось, правда? — Маша слышала себя словно со стороны. — Все мужья изменяют женам. Потому что любви в жизни нет. Она только в музыке…

 

 

      Он лежал с закрытыми глазами, но видел внутренним взором каждое ее движение. Вот она вошла в комнату, неслышно ступая босыми ногами по чистым крашеным половицам, подошла к окну, отодвинула краешек занавески и выглянула во двор.

    Толя приоткрыл правый глаз. Нонна стояла к нему спиной. Он видел темные очертания ее крепкой ладной фигуры, рассыпавшиеся по плечам гладкие волосы. За окном шумел дождь. В комнате пахло дымом от сосновых поленьев — Нонна успела растопить печь и наверняка поставила варить картошку. Он потянулся и сладко зевнул. Она быстро повернула голову.

      — Не спишь?

      — Иди сюда, — сказал он шепотом.

      Нонна  сбросила халат, переступила через него и шагнула к постели. Он видел, как колыхнулись ее высокие груди. Она откинула одеяло и, ощупав жадным  взглядом его обнаженное тело, быстро легла рядом. От нее пахло парным молоком и сеном, шершавые крепкие ладони заскользили по его груди, животу, пробуждая желание.

    — Бабушке ночью было плохо, — прошептала Нонна, горячо и прерывисто дыша ему в ухо. — Я сделала ей укол камфары. Знаешь, нужно смастерить такой стул с дыркой, чтобы она могла оправляться в своей комнате. Она вчера упала в коридоре.

      — Сделаем.

     Толя закрыл глаза и простонал — пальцы Нонны коснулись основания его пениса, заскользили ниже, нежно и уверенно массируя его медленно наливающуюся силой плоть. Он весь напрягся.

      — Не делай так — тебе вредно, — прошептала она. — Я сама. Лежи тихо.

      Она села в кровати, наклонила голову, и Толя почувствовал, как кончик его пениса обволокло что-то теплое и влажное. Длинные волосы Нонны щекотали ему живот, низ которого пылал огнем.

      — Я хочу, чтобы тебе тоже было хорошо… — Он тоненько всхлипнул и заскрипел зубами. — Мне так… так приятно, — прерывисто шептал он.

      Он почувствовал, что взмок от пота, и тут же, не удержавшись, выплеснул закипевшее семя.

     Нонна свернулась калачиком у него в ногах и затихла. Толя дышал ртом — он чувствовал себя обессиленным после каждого оргазма.  Нонна говорила, это последствия менингита. Она убеждала его, что со временем все пройдет.

     Поначалу он стеснялся своего бессилия, но Нонна сама  каждую ночь приходила к нему. Она делала это, испытывая постоянный страх и стыд перед Таисией Никитичной, которая, разумеется, обо всем догадывалась, однако  делала вид, что ничего не знает. Первое время прежде, чем лечь в постель, Нонна плотно задергивала занавески и гасила свет, а потом, мелко дрожа всем телом, прижималась к нему горячим боком и крепко обнимала его руками. На первых порах Толя лишь гладил ее по плечу и шее, постепенно его руки осмелели и стали ласкать ее грудь, живот, изредка касаясь густых жестких волос возле лона. Он каждую ночь с нетерпением ждал момента, когда она придет к нему. «И все равно я законченный импотент, — думал он. — Но это теперь не имеет значения».

      Когда он начал ходить по дому, едва переступая худыми желтыми ногами, и обедать вместе с женщинами за столом в большой светлой кухне, Таисия Никитична как-то сказала:

    — Теперь я могу спокойно умереть. Господи, как же я устала жить. Пошли мне смерть, Иисусе. Я скоро буду вам настоящей обузой.

     До Толи не сразу дошел смысл бабушкиных слов, Нонна же горько расплакалась, вскочила из-за стола, бросилась целовать и обнимать Таисию Никитичну, приговаривая: «Нет, нет, вы никогда не умрете. Я не позволю вам умереть!..»

      — Вам нужно расписаться, — сказала Таисия Никитина, растроганно блестя повлажневшими глазами. — Пойдут дети. Чтобы дом достался им. Надо и о будущем подумать. Правда, Анатолий?

      Толя машинально кивнул головой.

     — Что ты такой угрюмый? — не унималась  Таисия Никитична. — Радоваться  нужно: из мертвых встал, а ты надулся, как индюк.

      Той ночью Нонна сказала, еще крепче обнимая Толю:

      — Я не хочу думать о будущем. Мне так хорошо в настоящем, так хорошо…

      — Из меня никудышный муж. — Толя горько усмехнулся. — Мне жаль, что ты тратишь на меня силы.

      Она резко отстранилась и, опершись на локоть, посмотрела на него долгим печальным взглядом. В окно сквозь тонкие ситцевые занавески заглядывала желтая сентябрьская луна, и Толя видел в ее ясном холодном свете, как по щекам Нонны скатились две слезинки.

     — Не говори так никогда, ладно? — прошептала она и положила ему на грудь горячую потную ладонь. — Если бы не ты, я бы в девках осталась. Все мужчины такие грубые и… отталкивающие. Я бы ни за что не смогла вот так лежать с кем-то другим.

      Она громко всхлипнула.

      — Но я почти не мужчина.

     — Нет, нет, нет… — Она нагнулась и стала покрывать поцелуями его лицо, грудь, живот. — Ты — настоящий мужчина. Это скоро пройдет…

      С тех пор минуло четыре года, а он так и не стал настоящим мужчиной, хотя часто — почти всегда —испытывал оргазм. Без ласк, которыми его с неуемной щедростью осыпала Нонна, он уже не мыслил жизни. Увы, он не мог отплатить ей тем же и от этого очень страдал.

    В тот день сразу после завтрака Толя занялся радиоприемником. Он пристрастился к радиотехнике за годы своего долгого выздоровления, когда из рук валились ложки и вилки, а голова отказывалась соображать и начинала раскалываться от боли после десяти минут чтения.

      Он сам собрал приемник из деталей, которые попросил привезти ему из города. Со временем смастерил и водрузил на крышу мощную антенну. Он делал это без какой-либо определенной цели — работа подобного рода его успокаивала. Поняв же, что по его приемнику можно поймать даже самые отдаленные точки мира, вдруг осознал, что им все это время руководило желание услышать хоть какую-то весточку о Маше.

      Он был уверен: она не пропадет и не затеряется нигде.

   Географию радиоэфира Толя изучил как свои пять пальцев. На русском  языке  вещали все более-менее  цивилизованные страны; за последний год Толя неплохо освоил английский. Нонна сама привезла ему из города несколько самоучителей, книжек и толстый словарь.

    Он настроил приемник на волну «Голоса Америки». Неподалеку работала мощная глушилка, но Толя знал, что поверхность реки обладает способностью доносить чистый сигнал, стоит правильно расположить антенну.

      Он не любил политику — она казалась ему игрой злых и капризных детей, оставленных без присмотра беспечными взрослыми. Он не мог всерьез поверить, что где-то в мире люди могут убивать друг друга из каких-то изощренных, словно изобретенных разумом космического чудовища, орудий. Он любил слушать музыку и очень радовался, когда, вращая ручку приемника, вдруг набредал на те пьесы, которые играла в «Солнечной долине» Маша. Еще он пристрастился к оперной музыке. Он никогда не слышал, как и что поет Маша, но догадывался, что она поет именно эту музыку.

     …Американцы по уши погрязли в политике, голоса их дикторов были лишены всех без исключения человеческих эмоций. Зато «Радио Варшавы» передавало какую-то оперу. Толя слегка понимал по-польски — это произошло как-то само собой, и он даже не сразу об этом догадался. Он узнал в антракте, что давали прямую трансляцию из сицилийского города Катанья оперы Беллини «Норма». Диктор перечисляла состав исполнителей, коротко излагая их автобиографии. Норму пела молодая американка с красивой звучной фамилией — Грамито-Риччи. Диктор сообщила, что она очень красива и обладает редким по диапазону голосом, а также ярко выраженным сценическим «персоналите». «Она получила недавно премию на конкурсе в Барселоне, — рассказывала веселая молодая полька. — До этого она брала частные уроки пения в Нью-Орлеане и Хьюстоне у известных в прошлом вокалистов. Это очень большая честь петь Норму на сцене театра Беллини в день рождения великого маэстро, и ее удостаиваются не многие даже очень известные певцы».

      Толя собрался было повернуть ручку приемника, но тут снова зазвучала музыка, и он оказался в полной ее власти. Она перенесла его туда, где все было близко и понятно. Даже не верилось, что так может быть. Он не знал содержания «Нормы», да ему и не хотелось знать — он привык наполнять музыку своим собственным содержанием. «Быть может, Маша тоже поет в этой опере», — невольно промелькнуло в голове.

      Как вдруг он услышал ее голос. В том, что это пела Маша, у него не возникло ни малейшего сомнения. Он медленно поднялся с табуретки и, с опаской поглядывая на приемник, словно тот мог взорваться, отошел в дальний угол комнаты и присел на корточки. Во рту пересохло, сердце превратилось в большой тяжелый ком, который с трудом ворочался под ребрами. «Я умру сейчас, — подумал Толя. — Нет, я, наверное, буду жить. Но мне так больно… Как хорошо, когда  так больно. Пусть будет еще, еще больней…»

    Он почувствовал, как его мозг, который после болезни стал свинцово тяжелым и ленивым, пронзили миллиарды острых иголочек, и в нем стала стремительно циркулировать кровь. Такими же иголочками пронзило ладони, ступни ног, суставы плеч, живот. Он вскочил и забегал по комнате. Захлопал в ладоши, повалился на спину и стал болтать в воздухе ногами.

      Опера закончилась очень быстро. Полька опять что-то рассказывала, но теперь Толя понимал лишь отдельные слова, которые никак не мог соединить в предложения. «Успех… Корзины цветов… Восходящая звезда…» — только и дошло до него.

      — Бабушка! Я слышал ее! — Толя вихрем ворвался в комнату Таисии Никитичны. — Она — восходящая звезда! Я знал, бабушка, что это так и будет.  

      Таисия Никитична сидела на кровати, свесив свои тонкие голые ноги, и читала газету «Правда». Взглянув поверх очков на внука, она сказала:

    — Будешь дураком, если кому-то об этом расскажешь. Минимум пять лет дадут. И дом  конфискуют  в пользу государства. А мне-то куда на старости лет деваться? Ты обо мне бы хоть подумал.

      — Бабушка, да ведь она так поет! Я… я чуть не задохнулся от…

      Он не сумел подобрать нужных слов и только улыбался и жестикулировал руками.

     — Соседи донесут, что ты каждый божий день вражеские голоса слушаешь, и тебе еще годика три накинут. Строгого режима, — продолжала Таисия Никитична, громко шурша газетными листами. — А еще, не приведи Господи, всплывет, что у тебя от этой женщины есть сын…

      Толя попятился к двери. Он смотрел на бабушку круглыми от изумления глазами и все время тряс головой.

     Когда за внуком закрылась дверь, Таисия Никитична перекрестилась, свернула газету в несколько раз, засунула под матрац и сказала, обращаясь к лежавшему на подушке белому мордатому коту:

     — Менингит дает осложнения. На всю жизнь. Ничего не поделаешь, Кузьмич. Но она его и такого без памяти любит. Надо же, как парню повезло.

 

 

 

      Пожилая медсестра загородила собой дверь в палату. Она говорила что-то на своем диалекте, все время норовя толкнуть Бернарда Конуэя в грудь. Но она была самой настоящей коротышкой — ее голова в темно бирюзовом колпаке оказалась где-то на уровне его солнечного сплетения. Поняв, что ей не удастся осуществить своего намерения, медсестра крепко вцепилась обеими руками в ремень его брюк, и он буквально втащил ее за собой в палату.

      — Я договорился с доктором Гульельми. Я брат синьоры.

      Медсестра ни слова не понимала по-английски и продолжала лопотать что-то свое. Тогда Бернард поймал ее  толстые запястья и крепко стиснул их. Сестра пронзительно завизжала и отпустила его ремень. Он взял ее за плечи, поднял в воздух и выставил за дверь, которую тут же запер изнутри на торчавший в замочной скважине ключ. Стремительно обернулся и увидел Машино лицо, бледные очертания которого растворялись в белизне подушки. Большие глаза смотрели на него испуганно и с мольбой.

      — Я с тобой, родная. — Бернард нагнулся и взял Машу за обе руки. — Только молчи, пожалуйста, — тебе совсем нельзя говорить.

     — Мне теперь все можно, — возразила она хриплым шепотом. — О, Берни, я теперь самый свободный человек на свете, потому что я… — Она закрыла глаза и прошептала что-то по-русски. — Потому что я все потеряла.

      — Мы обязательно найдем то, что ты потеряла.

      Бернард опустился на стул возле Машиной кровати, не отпуская ее руки.

     — Увези меня отсюда. Я… меня считают сумасшедшей, потому что я никого не хочу видеть. — Она громко шмыгнула носом. — Кроме тебя.

      — Да, родная. Завтра мы улетим в Париж.

      — Нет, сегодня, иначе они заставят меня… вернуться домой. Берни, я не хочу туда возвращаться, слышишь?

      — Я поговорю с доктором Гульельми. — Бернард встал. — Но ты еще очень слаба.

     — Я сильная, Берни. Но я не хочу жить, если… — Ей изменил голос. — Люби меня, Берни, — прошептала она и, чтобы не расплакаться, до крови прикусила губу.

 

 

 

       — Я только что разговаривал по телефону с мужем синьоры Грамито-Риччи. — Доктор Джакомо Гульельми был совсем не похож на итальянца, а уж тем более, на сицилийца. Он был высокий, светлоглазый и русоволосый. — Обещал быть здесь завтра днем. Он попросил, чтобы синьоре обеспечили самое лучшее лечение и уход. Думаю, ей придется провести у нас дней пять, ну а потом… — Доктор развел руками. — Потом все будет зависеть от того, как распорядится ее муж.

      — Синьора американская подданная, — решительным голосом сказал Бернард Конуэй. — Согласно нашим законам, она может распоряжаться собой сама.

       — Но она пыталась покончить с собой, следовательно, в настоящее время она страдает суицидальным синдромом. Ее психика нуждается в…

       — Послушайте, доктор Гульельми. Я старший брат синьоры Грамито-Риччи, в девичестве Конуэй. — Бернард достал из нагрудного кармана чековую книжку и авторучку. — Моя сестра только что сказала мне, что снотворное выпила по ошибке, приняв его за поливитамины, которые пьет регулярно и сразу по несколько капсул. Понимаете, у нее нет и не было никакой причины для самоубийства. Вам, наверное, известно, с каким успехом она спела три дня назад Норму.

    — О да. — Доктор улыбнулся. — Наше телевидение транслировало спектакль на всю Италию. Синьора была великолепна. Однако…

     — Я знаю, что в концерте ее постигла неудача. — Бернард уже раскрыл чековую книжку и снял колпачок своего «Паркера». — И это вполне естественно: после такого напряжения даже сам великий Карузо пустил бы петуха. Синьора до предела выложилась в спектакле, а эти проклятые импресарио не дали ей и дня отдохнуть. Кстати, забыл вам сказать: муж синьоры в настоящий момент очень стеснен в средствах. Что касается гонорара за спектакль, то моя сестра пожертвовала его на ремонт театра, носящего имя столь любимого и почитаемого ею Беллини. Понимаю, это  весьма щепетильный вопрос, но я надеюсь, что все останется между нами. — Бернард Конуэй размашистым движением ручки выписал чек и подвинул его доктору Гульельми. — В какую сумму обходится неделя пребывания в вашей клинике?

      Он смотрел в упор на доктора, который, в свою очередь, пытался прочитать сумму чека, лежавшего от него примерно в полутора метрах.

      — Ээ-э… это зависит от… — Он наконец ее прочитал и удовлетворенно потер руки. — Этой суммы вполне достаточно на две недели интенсивного лечения, консультаций с ведущими специалистами и…

      — Я покажу ее на всякий случай профессору Шиндельману, — перебил его Бернард. — Я связался с ним по телефону, и он назначил нам прием. Завтра в два часа дня.

      — О, это большое светило в нашей науке. — Джакомо Гульельми протянул руку и подвинул к себе чек. — Синьор очень любит свою сестру. У меня тоже есть сестра, но мы, к сожалению, очень редко…

    — Доктор Джакомо, я заказал билеты на сегодняшний парижский рейс, ибо на рейс в Вену мы уже не поспеем, — бесцеремонно перебил его Бернард. — Распорядитесь, пожалуйста, относительно санитарной машины — синьоре пока трудно сидеть.

      — Но я должен поговорить с…

      — Мне казалось, вы здесь главный врач.

   — Вы правы. — Доктор широко улыбнулся и нажал на какую-то кнопку у себя на столе. — Стефания, приготовьте историю болезни синьоры Грамито-Риччи. Немедленно, — сказал он вошедшей женщине. Встал, подошел к Бернарду Конуэю и дружески похлопал его по плечу. — Не волнуйтесь, у вашей сестры крепкий организм. Надеюсь, она прекрасно перенесет полет. Буду признателен, если вы позвоните мне из Вены и сообщите результаты вашего визита к профессору Шиндельману. Да, а что сказать мужу синьоры? Он пообещал позвонить перед вылетом.

      Доктор лукаво подмигнул Бернарду.

      — Скажите ему, что он опоздал. Да, так и скажите. — Бернард Конуэй повернулся и направился к двери. Задержавшись на секунду на пороге, добавил: — Мы, американцы, очень дорожим кровным родством. Возможно, еще больше, чем итальянцы. Советую вам чаще видеться с вашей сестрой, дорогой синьор Гульельми.

     

 

      — Прости меня, Берни, — сказала Маша в самолете. — Я вела себя как пятнадцатилетняя девчонка. Ты что, на самом деле собираешься показать меня этому профессору… Шиндельману?

      Бернард улыбнулся и, наклонившись над ней, погладил кончиками пальцев по щеке.

      — Я передумал. Лучше покажу тебя «Максиму». Мне кажется, он куда более опытный специалист, чем этот занудливый немец. Не возражаешь?

      — Нет. — Маша слабо улыбнулась. — Если бы я знала, что ты меня еще… помнишь.

      — Ты бы держала снотворное отдельно от витаминов. Ты это хотела сказать?

      Он вопросительно смотрел ей в глаза.

      — Да. Когда я с треском провалилась на том концерте, и мой импресарио…

      — К черту этого придурка. Отныне твоим импресарио буду я.

      — Если ко мне вернется голос. — Маша в изнеможении закрыла глаза. — Ты быстро разлюбишь меня, если я не смогу больше петь.

      Из-под ее ресниц скатилась слезинка и застыла маленькой капелькой на кончике носа.

      Бернард достал носовой платок и осторожно промокнул ее. Маша открыла глаза и улыбнулась.

     — Так уже лучше, мисс… Ко-валь-ски. Однажды она проснулась и поняла, что впереди — целая жизнь. А прошлое ей всего лишь приснилось.

      Бернард обнял Машу за плечи, привлек к себе. Она положила ему на грудь голову и вздохнула.

      — Не будем сейчас строить планов, ладно? — сказал он, гладя ее по спине. — Я не был в Париже десять лет. Это город моей юности. Сейчас я снова почувствовал себя молодым и беззаботным.

      — Твой отец будет очень недоволен, когда узнает, что ты…

      — Поживем — увидим. Да я и не ставлю перед собой задачу угождать во всем собственному родителю. Это скучнейшее из занятий.

    — Мой отец был бы за меня рад. И обязательно сказал бы, что у меня его характер. Знаешь, Берни, мне кажется, я теперь лучше понимаю своего отца. Я на самом деле на него похожа. Бедная мама. И Устинья...

      Она задремала на плече у Бернарда.

 

 

      Ян сидел на том месте, где когда-то стояла его палатка, и смотрел на обнажившуюся осенним мелководьем косу. На ней расположилась стая грачей, похожих издали на пятна жирной копоти. Волга обмелела, стала уже и, как казалось Яну, заметно постарела с тех пор, как он жил в палатке на ее левом берегу. «Я тоже постарел, — думал он. — Наверное, постарел и этот чудесный американец, с которого все началось. Звезды, Третий концерт Рахманинова, русалка на косе…Увы, она оказалась настоящей ведьмой. Но ведь она свела нас с Машей. Если бы я не приехал в то лето сюда, я бы не встретил Машу… Какую? Ведь их было две… Нет, она одна, она единственная…»

      Он почувствовал, как в затылке начала пульсировать кровь, и медленно лег на траву.

    Амалия Альбертовна сидела на коряге на противоположном берегу Волги и, зябко кутаясь в какую-то рваную кофту, неотрывно смотрела на сына. Она постарела за эти три месяца лет на десять, иногда у нее по-старчески мелко тряслась голова. Она перестала красить и завивать волосы, и теперь казалось, что ее некогда опрятную темноволосую головку щедро посыпали серебристым древесным пеплом. Ян замечал происшедшую с матерью перемену и с каждым днем все больше и больше любил эту ласковую и заботливую женщину, ради него пожертвовавшей всем на свете.

 

[1] Хватит (итал.).